Автор: | 26. апреля 2026

Александр Мелихов – прозаик, критик, публицист. Член ПЕН-клуба, Союза российских писателей. Родился в 1947 году в г. Россошь Воронежской обл. Окончил мех-мат. факультет Ленинградского университета. Кандидат наук. Печатается с 1979 года. В 1990-е годы начал выступать как публицист. Автор книг: «Провинциал. Рассказы», «Новый Геликон», «Роман с простатитом», «Весы для добра. Повести», «Исповедь еврея», «Горбатые Атланты, или Новый Дон Кишот» и др., а также многочисленных журнальных публикаций. Лауреат премий Союза Писателей СанктПетербурга и Русского ПЕН-клуба. Живёт в Санкт-Петербурге.



14 марта 1879 года родился Альберт Эйнштейн.

Эйнштейна вроде бы знают все. «Фрукт?» – «Яблоко». – «Физик?» – «Эйнштейн». Что же инте­рес­ного можно напи­сать о такой фигуре в наши вольные времена, если при проклятом совке нас учили всякой чепухе – какие явления и законы учёный открыл, на какие прин­ципы опирался, – тогда как главное – был ли он сади­стом, онани­стом, гомо­сек­су­а­ли­стом? – от нас скры­вали. Каждое эпохальное научное открытие немед­ленно порож­дает своё соци­альное отра­жение – соци­альный фантом, который начи­нает вести само­сто­я­тельное суще­ство­вание, – я наме­ренно избегаю слов «миф», «легенда», ассо­ци­и­ру­ю­щихся с чем-то красивым и глубоким, ибо соци­альные фантомы очень часто бывают крайне прими­тивны и являют собой полную проти­во­по­лож­ность ориги­налу: боль­шин­ство гума­ни­та­риев и поныне убеж­дены, что в геометрии Лоба­чев­ского парал­лельные прямые пере­се­ка­ются, хотя прямые назы­ва­ются парал­лель­ными только в том случае, если они не пере­се­ка­ются. А фантомный Эйнштейн вообще наво­ротил чего-то такого, в чем разо­браться реши­тельно невоз­можно. Эйнштейн Чаплину: вы великий человек, потому что вас пони­мают все. Чаплин Эйнштейну: а вас не пони­мает никто, но вы все равно сдела­лись великим чело­веком. Был этот мир глубокой тьмой окутан. Да будет свет! И вот явился Ньютон. Но сатана недолго ждал реванша: пришёл Эйнштейн, и стало все как раньше. Все это повто­ря­ется и будет повто­ряться, хотя на самом деле ситу­ация ровно обратная: именно без Эйнштейна мир был окутан тьмой, а с ним как раз явилось просвет­ление. При этом специ­альная теория отно­си­тель­ности принад­лежит к числу таких пред­метов, которые, по словам Эйнштейна, чрез­вы­чайно трудно открыть, но доста­точно просто усвоить.

Эйнштейн был неиз­менным другом всем «людей доброй воли», неиз­менным врагом (в основном буржу­аз­ного!) мили­та­ризма, защит­ником всех гонимых (на Западе!), а потому его соци­альный фантом в Совет­ском Союзе всегда был крайне благостным: растрё­панный благо­родный мудрец не от мира сего с вечной скрипкой в одной руке и вечными «Братьями Кара­ма­зо­выми» в другой. «Жизнь во имя истины, мира и гума­низма». При этом охотно цити­ро­ва­лись его бунтар­ские сожа­ления, что лишь очень немногие способны пере­шаг­нуть через пред­рас­судки окру­жа­ющей среды: ведь речь шла не о наших, а о чужих пред­рас­судках. Но я думаю, Эйнштейн очень мало размышлял о том, что соци­а­ли­зация инди­видов и преем­ствен­ность поко­лений опре­де­ля­ются прежде всего усво­е­нием и транс­ля­цией системы пред­рас­судков, коя и состав­ляет базис всякой куль­туры. Да и науки тоже.

Поскольку, когда речь идёт о гении, то есть о побе­ди­теле (ибо гений – это соци­альный статус), все конфликты с окру­жа­ющей средой толку­ются в его пользу, совет­ские биографии Эйнштейна прямо-таки исте­кали сиропом. В семей­стве неудач­ли­вого еврей­ского пред­при­ни­ма­теля Германа Эйнштейна, кото­рого иногда повы­шали до ремес­лен­ника, в немецком городе Ульм 14 марта 1879 года появился на свет сын Альберт. Гени­альный малютка чуждался сверст­ников, пред­по­читая кубики, лобзик и скрипку (Эйнштейн и в зрелые годы призна­вался, что чувствует себя наиболее счаст­ливым, когда он один). Однако старшим всегда резал правду в глаза, что в годы учёбы поро­дило нескон­ча­емую череду ослож­нений сначала с учите­лями, а затем и с профес­со­рами. Уже сверх­зна­ме­нитым физиком Эйнштейн вспо­минал о своей гимназии: «Хуже всего, по-моему, когда работа школы прин­ци­пи­ально осно­вана на страхе, насилии и искус­ственно созда­ва­емом авторитете».

Как будто бывают авто­ри­теты не искус­ственные… Милли­онам, если не милли­ардам людей авто­ритет самого Эйнштейна и сейчас навязан не менее искус­ственно, чем ему — авто­ритет какого-нибудь Бисмарка, — они покло­ня­ются, не понимая. Зато сего­дняшнее стре­ми­тельное одичание (объяв­ления в газетах о снятии порчи, теле­га­далки, академии чёрной и белой магии и проч.) вызвано тем, что миллионы людей наконец-то реши­лись сбро­сить бремя пред­рас­судков и покло­нения искус­ственным авто­ри­тетам, а начали мыслить самостоятельно.

Юный Алик сетовал и на профес­соров, склонных серьёзно отно­ситься только к тому, что усвоили до двадцати лет (впослед­ствии он снизил эту цифру до восем­на­дцати), и непо­хоже, чтобы Альберт Герма­нович когда-нибудь понял, что наука просто не могла бы суще­ство­вать, не будучи консер­ва­тивной, не оберегая свои пред­рас­судки: учёные столько раз их пере­про­ве­ряют и пере­до­ка­зы­вают, что было бы полной неле­по­стью пере­смат­ри­вать их по первому требо­ванию каждого юного петушка или психо­пата, коим прежде всего и свой­ственно с необык­но­венной лёгко­стью пере­ша­ги­вать через господ­ству­ющие пред­рас­судки. И сегодня не столь уж мало­чис­ленные ниспро­вер­га­тели теории отно­си­тель­ности тщетно плачутся, что их никто не хочет даже выслу­шать, — что есть чистая святая правда. А я само­лично слышал лектора, который уверял, что пьян­ство в России так распро­стра­нено ещё и из-за культа иудея Эйнштейна, хотя теорию отно­си­тель­ности открыл христи­анин Пуанкаре.

Пуан­каре действи­тельно с разницей в несколько месяцев опуб­ли­ковал статью, в которой нали­че­ство­вали все базовые формулы специ­альной (или частной) теории отно­си­тель­ности, но — одна из эйнштей­нов­ских интер­пре­таций пора­жала вооб­ра­жение профанов, и именно поэтому его фантом начал триум­фальное шествие по миру, а бого­равный Пуан­каре, по-види­мому не усту­павший Эйнштейну в гени­аль­ности, так и остался влачить сверх­по­четное суще­ство­вание внутри учёного сооб­ще­ства. При этом отзы­ваясь об Эйнштейне как об одном из самых ориги­нальных умов, с кото­рыми он сталкивался.

Если, как это принято, выис­ки­вать в биографии всякого гения пред­ве­стья будущих триумфов, то можно вспом­нить, что в самом раннем детстве его поразил компас, стрелкой кото­рого управ­ляла неви­димая сила. Затем «неопи­су­емое впечат­ление» произ­вела на него «священная книга» по геометрии — досто­вер­но­стью, недо­сти­жимой в повсе­днев­ности. Но что более всего упро­чило его ниги­лизм по отно­шению к миру соци­аль­ному — книга Бюхнера «Сила и веще­ство», та самая «Stoff und Kraft», которую Базаров реко­мен­довал для чтения Николаю Петро­вичу Кирса­нову. «След­ствием этого было прямо-таки фана­ти­че­ское свобо­до­мыслие… Моло­дёжь умыш­ленно обма­ны­ва­ется госу­дар­ством… Недо­верие ко всякого рода авто­ри­тетам, веро­ва­ниям и убеж­де­ниям…» — с такими-то настро­е­ниями пятна­дца­ти­летний Алик бросил школу и пере­брался в Милан к отцу, тщетно искав­шему счастья хотя бы за горами. Где юный космо­полит и поспешил изба­виться от вюртемб­ерг­ского граж­дан­ства. Чтобы через много-много лет вдруг предаться грусти: «Никогда не знал места, которое было бы для меня родиной».

Впослед­ствии с редкой для есте­ство­ис­пы­та­теля прони­ца­тель­но­стью и откро­вен­но­стью Эйнштейн называл причиной твор­че­ства — твор­че­ства худож­ника и твор­че­ства учёного — стрем­ление «уйти от будничной жизни с ее мучи­тельной жесто­ко­стью и безутешной пустотой, уйти от уз вечно меня­ю­щихся собственных прихотей», а также «создать в себе простую и ясную картину мира; и это не только для того, чтобы преодо­леть мир, в котором он живёт, но и для того, чтобы в известной мере попы­таться заме­нить этот мир созданной им картиной». Иными словами — уйти в грёзы. Поэтому те тысячи и тысячи людей, чьи авто­ри­теты, веро­вания и убеж­дения он впослед­ствии не раз оскорблял не только «недо­ве­рием», но и прямым презре­нием, могли не без осно­ваний упрек­нуть его, что он считает достой­ными уважения лишь собственные иллюзии…

Из выше­при­ве­дён­ного признания Эйнштейна явствует, что картина мира, которой учёный пыта­ется заме­нить реаль­ность, должна быть не только простой, ясной и прогно­сти­чески точной (писаные требо­вания к научной теории), но и — непи­саное требо­вание — психо­ло­ги­чески прием­лемой или даже эсте­ти­чески обая­тельной. А прием­ле­мыми, «допу­сти­мыми» учёные бессо­зна­тельно считают, веро­ятно, лишь те модели и аналогии, которые они усвоили в возрасте некри­тич­ности, — подобно тем гадким профес­сорам, которые серьёзно воспри­ни­мают лишь то, что усвоили до двадца­ти­лет­него возраста. (В этом, возможно, одно из прин­ци­пи­альных различий между науч­ными и худо­же­ствен­ными грёзами, которым почти никакой закон не писан.) У бунтаря и ниги­листа Эйнштейна в конце концов тоже обна­ру­жи­лось ядро пред­взя­то­стей, от которых он не пожелал отсту­пить под напором даже самых, каза­лось бы, неот­ра­зимых аргу­ментов и фактов, — он так и не согла­сился принять веро­ят­ностную трак­товку кван­товой меха­ники, одним из созда­телей которой он был: бог не играет в кости!

Почему? Может быть, как раз играет, тем более что ни в какого личного бога Эйнштейн не верил, а все прочие пред­став­ления о боге не более чем словесные конструкции. В ответ он мог бы привести разве что полю­бив­шиеся ему слова своего пред­ше­ствен­ника Лоренца, кото­рого во время Первой мировой войны пыта­лись убедить, что только жесто­кость и насилие вершат судьбы в этом мире: «Может быть, вы и правы, но в таком мире я не хотел бы жить». А по отно­шению к миру научных фантазий возмож­ность выби­рать у Эйнштейна была…

Хотя и от соци­аль­ного «сущего» он изо всех сил старался отго­ро­диться грёзами «долж­ного». Но до этого надо было ещё дослу­житься. А в Милане, сидя на шее разо­ря­ю­ще­гося, смер­тельно боль­ного отца, он ещё не мог себе такого позволить.

Эйнштейн попы­тался без атте­стата зрелости посту­пить в цюрих­ский Поли­тех­никум, но прова­лился по гума­ни­тарным пред­метам. Пришлось закан­чи­вать школу в Аарау, где его посто­янно занимал мысленный экспе­ри­мент: если бы мы мчались за световым лучом с его же скоро­стью, как выгля­дело бы «стоячее» волновое поле?

В цюрих­ском Поли­тех­ни­куме Эйнштейн тоже не снискал особых лавров: он раздражал препо­да­ва­телей сарка­сти­че­ским апломбом, не имевшим никаких наблю­да­емых осно­ваний (хотя он со «священным рвением» зачи­ты­вался всеми клас­си­ками новейшей физики, но более всего — исто­рией меха­ники Маха, которую до конца своих дней называл «рево­лю­ци­онным трудом»). Это не была кано­ни­че­ская ситу­ация «гений и толпа» или «еврей среди анти­се­митов»: об Эйнштейне весьма прене­бре­жи­тельно отзы­ва­лись такие мате­ма­ти­че­ские тузы, как Гурвиц и Минков­ский, оба евреи. К тому же другие его одно­курс­ники-евреи сразу полу­чили хорошее «распре­де­ление», — еврей­ский вопрос в ту пору Эйнштейна не затрагивал.

Лаки­ро­ванная биография-легенда умал­чи­вает, что моло­дого Эйнштейна даже посе­щали мысли о само­убий­стве, когда он в течение многих месяцев болтался прак­ти­чески без средств к суще­ство­ванию, хватаясь за любую работу-одно­дневку, но не удер­жи­ваясь от конфликтов и там. И это несмотря на подсту­павшую женитьбу (вопреки беше­ному протесту матери!) на уже бере­менной от него серб­ской девушке-хромо­ножке Милеве Марич, сумевшей преодо­леть пред­рас­судки окру­жа­ющей среды и отпра­виться учиться физике, но не сумевшей с двух попыток преодо­леть выпускные экза­мены. Так что юный ниги­лист с огромной радо­стью ухва­тился за долж­ность в патентном ведом­стве Швей­царии, распо­ло­женном в городе Берне: теперь он мог содер­жать семью. Внебрачная же их дочурка таин­ственным образом раство­ри­лась без следа – возможно, отданная куда-то на воспи­тание; может быть, именно поэтому молодая мама пребы­вала в посто­янной мрач­ности, но на настро­ении папы этот инци­дент, по крайней мере внешне, никак не отразился.

Впослед­ствии у них было двое сыновей; один из них, шизо­френик, не мог само­сто­я­тельно перейти через улицу, чтобы не забыть, откуда пришёл. Брак в конце концов распался, и Эйнштейн женился на своей разве­дённой кузине, которая была на пять лет старше его. Эльза была мате­рински предана своему упорно не жела­ю­щему взрос­леть супругу, однако он всю жизнь нуждался в эмоци­о­нальной подпитке плато­ни­че­скими интриж­ками. Милева согла­си­лась на развод, лишь когда он пообещал отдать ей подза­дер­жав­шуюся из-за интриг его врагов Нобе­лев­скую премию (32,5 тыс. долларов, его патен­то­вед­че­ское жало­вание за несколько лет). Впослед­ствии феми­ни­сти­че­ская мысль доду­ма­лась и до того, что именно Милева внесла реша­ющий вклад в создание теории отно­си­тель­ности и что Эйнштейн развёлся с нею не в силах выдер­жать ее интел­лек­ту­аль­ного превос­ход­ства. Фантом рос и ветвился.

Годы в Берне с 1902 по 1909 Эйнштейн считал самыми счаст­ли­выми и плодо­твор­ными в своей жизни. Я бы сказал – сказочно плодо­твор­ными. «Реля­ти­вист­ская шумиха» нача­лась далеко не так быстро, как это выглядит в легенде и как хоте­лось бы самому Эйнштейну; но когда она все-таки завер­те­лась, он ворчал, что она затмила другие его «полезные вещи», которые были, «возможно, даже ещё лучше». «Лучше» – это, пожалуй, слишком сильно сказано: его стати­сти­че­ский анализ броунов­ского движения, конечно, тоже вывел бы его в клас­сики, но все-таки не в перво­от­кры­ва­тели-рево­лю­ци­о­неры. Вот другая его идея – о том, что свет, волновая природа кото­рого уже давно не вызы­вала сомнений, являет собой поток микро­ско­пи­че­ских частиц, фотонов – была действи­тельно эпохальной. Она объяс­нила пара­док­сальную природу фото­эф­фекта (кине­ти­че­ская энергия элек­тронов, выби­ва­емых из металла светом, зави­села не от его интен­сив­ности, а от его частоты, цвета), но поста­вила перед миром ещё более странную проблему: как же это возможно свету обла­дать одно­вре­менно и волно­выми, и корпус­ку­ляр­ными свой­ствами? Ответ на этот вопрос впослед­ствии дала кван­товая меха­ника, однако Эйнштейн его отверг, – по психо­ло­ги­че­ским мотивам, которые не желал прини­мать во внимание его учитель Мах, заклей­мённый прокля­тьем Влади­мира Ильича Ленина (сволочь мате­ри­а­ли­сти­че­ская, так и хочется прибег­нуть к ленин­скому словарю).

«Я усмат­риваю подлинное величие Маха в его непод­купном скеп­ти­цизме и неза­ви­си­мости», – писал Эйнштейн в авто­био­графии, не заду­мы­ваясь о том, что этими добле­стями в непре­взой­дённой мере обла­дают тысячи и тысячи само­до­вольных дураков. Неза­ви­си­мость же млад­шего совре­мен­ника Эйнштейна – Адольфа Гитлера – прости­ра­лась даже до того, что он вообще отрицал истину как в нрав­ственном, так и в научном значении слова: кто навяжет миру свою волю, тот и прав. Сила Маха заклю­ча­лась, пожалуй, больше в после­до­ва­тель­ности, с которой он из множе­ства «очевидных» физи­че­ских прин­ципов стре­мился выбрать наими­ни­маль­нейший их набор.

Мы все равно имеем дело не с пред­ме­тами, а с комплек­сами ощущений, рассуждал Мах, так давайте и не гнаться за недо­ступной реаль­но­стью, а станем наиболее удобным, «экономным» способом описы­вать эти самые комплексы, не пугаясь никаких «неесте­ственных» моделей. Похоже, Мах не заметил, что мириады наших разроз­ненных ощущений отби­ра­ются и груп­пи­ру­ются в комплексы уже на основе имею­щихся пред­взя­то­стей о струк­туре мира: хаоти­че­ские пятна и линии на «зага­дочной картинке» не слива­ются в рисунок или надпись, покуда мы не дога­ды­ва­емся, что на ней искать. А когда найдём, уже не можем их не видеть, – не замечая ничего другого. Иными словами, мы можем, избегая созна­тельных пред­рас­судков, рабо­тать только с тем мате­ри­алом, который уже отобран и сгруп­пи­рован нашими пред­рас­суд­ками бессо­зна­тель­ными. Не говоря уже о том, что и сами наши пред­став­ления об удоб­стве и эконом­ности тоже почерп­нуты из мира пред­взя­то­стей… Тем не менее, Мах чрез­вы­чайно раскре­по­стил фантазию Эйнштейна.

Мы что, где-то видели «абсо­лютное время», которое якобы изме­ря­ется нашими часами? Наоборот: мы видели только часы, пока­зания которых мы и назы­ваем временем. Какое такое «абсо­лютное простран­ство», вы что, его трогали? Суще­ствуют только пред­меты, рассто­яния между кото­рыми мы и назы­ваем харак­те­ри­сти­ками простран­ства. И если обна­ру­жи­ва­ется, что, и убегая от свето­вого луча, и устрем­ляясь ему навстречу, мы все равно сбли­жа­емся с ним с одной и той же скоро­стью, – ну, так и что? Эту неле­пость можно попра­вить серией других неле­по­стей: изме­нить течение времени, изме­нить длины пред­метов, изме­нить даже их массу, – не беда, поскольку этого внутри системы отсчёта все равно никто не заметит, ибо все изме­ри­тельные приборы тоже изме­нятся ровно настолько, что их пока­зания оста­нутся преж­ними. Так, не свора­чивая в сторону, Эйнштейн дошёл и до самой своей эстрадно-эпохальной формулы E = mc2 – масса способна превра­щаться в энергию, чего никто никогда ещё не наблюдал. Хотя до прак­ти­че­ского приме­нения ядерной энергии в Хиро­симе оста­ва­лось всего каких-нибудь четыре десятилетия.

Посте­пенно пришла слава, почётные и не слишком обре­ме­ни­тельные долж­ности, а в 1913 году Эйнштейн был избран в Коро­лев­скую прус­скую академию наук, а также получил долж­ность един­ствен­ного профес­сора этой академии. Он быстро сделался берлин­ской досто­при­ме­ча­тель­но­стью; на лекции этого растрё­пан­ного (однако чисто выбри­того!) гения в слишком коротких брюках ломи­лись тури­сти­че­ские дамы в надежде завла­деть кусочком мела, которым новый Ньютон и Коперник в одном лице царапал свои непо­нятные зако­рючки, – сегодня нечто подобное проис­ходит только с рок-звёз­дами. Его манера держаться одина­ково и с высшими, и с низшими наконец-то начала выгля­деть не нахальной, а демократической.

Через четыре месяца после его прибытия в Берлин нача­лась Первая мировая война, и среди всеоб­щего патри­о­ти­че­ского подъёма, который наблю­да­тель из другой системы отсчёта мог с полной уверен­но­стью назвать шови­ни­сти­че­ским, Эйнштейн занялся активной анти­во­енной пропа­гандой, которой не прекращал и после пора­жения Германии, не заду­мы­ваясь, что этим укреп­ляет смер­тельно опасный для его народа фантом «Евреи – враги немецкой нации». Несмотря на то, что в процентном отно­шении евреев в герман­ской армии служило больше, чем немцев. Этого чудака не испу­гали ни проклятия, ни угрозы, ни даже награда, печатно назна­ченная за его голову особо щедрым патри­отом, отде­лав­шимся за эту милую шутку симво­ли­че­ским штрафом. Хотя ситу­ация была нешу­точная: искренний герман­ский патриот и добрый знакомый Эйнштейна министр иностранных дел Вальтер Ратенау в каче­стве еврей­ской свиньи был убит в своём служебном лиму­зине. Открытом, несмотря на то, что даже Эйнштейн сове­товал ему оста­вить свой пост, не драз­нить ни гусей, ни волков. Ради безопас­ности не только собственной, но и всего еврей­ского народа.

Теперь главные враги Эйнштейна назы­вали теорию отно­си­тель­ности не просто блефом, но всемирным еврей­ским блефом, этим, правда, лишь подливая бензина во всемирный костёр его славы. Его неслы­ханная попу­ляр­ность превы­сила все мыслимые пределы, когда подтвер­ди­лось одно из важнейших след­ствий закон­ченной во время войны общей теории отно­си­тель­ности: лучи света, проходя мимо тяго­те­ющей массы, действи­тельно искрив­ля­ются. Но простите, ведь именно световые лучи и служат эталоном «прямизны»? Тогда лучше сказать, что искрив­ля­ется простран­ство. Причём искрив­ля­ется до такой степени, что световой луч может так никогда и не выйти за пределы какой-то огра­ни­ченной области. А это озна­чает, что наше простран­ство может быть огра­ни­ченным. Не имеющим границы («безгра­ничным»), но огра­ни­ченным. Как, скажем, четы­рёх­мерная сфера. Вооб­ра­зить такое труд­но­вато, но формулы, описы­ва­ющие эту картину, напи­сать вполне возможно. И все-таки главную свою заслугу на языке профанов Эйнштейн однажды сфор­му­ли­ровал так: прежде думали, что если убрать из мира все пред­меты, то простран­ство и время все-таки оста­нутся; я же показал, что в этом случае не будет ни простран­ства, ни времени.

Мир без простран­ства и без времени вооб­ра­зить прак­ти­чески невоз­можно, и все же эта модель пред­став­ля­лась Эйнштейну психо­ло­ги­чески вполне прием­лемой. Ибо не нару­шала детер­ми­нист­ского закона причин­ности. Однажды дошло даже до того, что его друг Эрен­фест сказал Эйнштейну: «Мне стыдно за вас: вы воюете с новой кван­товой теорией так же, как ваши против­ники воюют с теорией относительности».

Соци­альный престиж Эйнштейна сделался настолько высок (его именем назы­вали младенцев и марки сигар), что обо всех мировых процессах он теперь мог выска­зы­ваться наравне с главами суве­ренных держав, – и он редко укло­нялся от обще­ствен­ного долга. Он хвалил Ленина, используя обще­из­вестный принцип отно­си­тель­ности: друзей судить по декла­ра­циям, а врагов по поступкам, друзей по дости­же­ниям, врагов по издержкам. Он одобрял или уж, по крайней мере, снис­ходил ко всему, что твори­лось в Совет­ском Союзе, заявляя, что экспе­ри­менты подоб­ного масштаба и следует прово­дить в предельно небла­го­при­ятных усло­виях, чтобы наиболее надёжно подтвер­дить прове­ря­емую гипо­тезу, – о моральной допу­сти­мости экспе­ри­ментов на людях он, похоже, не заду­мы­вался, когда на карте стояла такая чару­ющая грёза, как соци­а­лизм. О лично­стях он иногда отзы­вался довольно резко, но система оста­ва­лась выше подо­зрений. Эйнштейн даже и на склоне лет написал специ­альную работу, дока­зывая, что только плановое хозяй­ство способно изба­вить мир от всевоз­можных соци­альных язв. Правда, чтобы плановая эконо­мика рабо­тала эффек­тивно, требо­ва­лось воспи­тать людей в духе коллек­ти­визма. Это был сущий пустячок, если учесть, что в системе отсчёта самого Эйнштейна, в системе его личных грёз любая собствен­ность воспри­ни­ма­лась действи­тельно обузой. Этот прин­ци­пи­альный противник всякого насилия не заду­мы­вался, что подчи­нить миллионы людей какому угодно плану без насилия абсо­лютно немыс­лимо. Он считал, что людям следует прими­риться с временным огра­ни­че­нием свободы ради буду­щего благо­ден­ствия. Эйнштейн на деле доказал, что даже вели­чайшие умы нередко преодо­ле­вают пред­рас­судки окру­жа­ющей среды только для того, чтобы подпасть под власть ещё более нелепых пред­рас­судков среды инородной. Заме­тить же и преодо­леть все свои пред­рас­судки так же невоз­можно, как, нахо­дясь внутри системы отсчёта, отли­чить ее движение от покоя.

Есте­ственно, после прихода Гитлера к власти Эйнштейн, пригла­шённый в Прин­стон, клеймил фаши­стов, защищал комму­ни­стов, поддер­живал сиони­стов, однако имело реальные исто­ри­че­ские послед­ствия, пожалуй, лишь одно из его обще­ственных деяний – письмо прези­денту Рузвельту о необ­хо­ди­мости начать разра­ботку ядер­ного оружия, чтобы опере­дить (как позже выяс­ни­лось, мнимую) разра­ботку немцев. Разу­ме­ется, после Хиро­симы и Нага­саки он раска­ялся в своём поступке, но, тем не менее, в оправ­дание ему можно сказать, что все-таки именно Хиро­сима сдела­лась соци­альным символом чего-то неви­данно ужас­ного, что ни в коем случае «не должно повто­риться», – тогда как ничуть не менее ужасные «обычные» бомбар­ди­ровки в обще­ственном сознании так и оста­лись нормаль­ными сред­ствами воен­ного воздействия.

С немцами Эйнштейн и после войны не желал иметь «ничего общего», не прощая им истреб­ления его «еврей­ских братьев», но мечтая о двуязычной равно­правной феде­рации евреев и арабов под между­на­родным управ­ле­нием и наивно полагая, что нена­висть «простых» арабов прово­ци­ру­ется бога­тыми земле­вла­дель­цами. Простых же немцев он не считал жерт­вами прово­кации, оценивая число «виновных» как девять из десяти. Амери­канцев он тоже считал более опас­ными для мира, чем русские, укрепляя не спус­кавшее с него глаз ФБР в убеж­дении, что он тайный агент Советов. Однако, отка­зав­шись проте­сто­вать против «дела врачей», Эйнштейн опре­делил свою позицию так: его протест все равно не будет услышан за «железным зана­весом», но зато подо­льёт масла в пламя нена­висти амери­канцев к России. Он и в Америке считал комму­ни­стов менее опас­ными, чем анти­ком­му­ни­сти­че­скую истерию.

Последние деся­ти­летия своей жизни Эйнштейн потратил на создание единой теории поля, пытаясь отыс­кать в грави­та­ци­онных и элек­тро­маг­нитных полях прояв­ление какого-то общего начала. Учёный мир теорию не принял, однако гении формул на ветер не бросают: возможно, последние идеи Эйнштейна (и сейчас авто­ри­тетные, но не уникальные), подобно ньюто­нов­ской корпус­ку­лярной теории света, когда-нибудь обретут новую обще­при­знанную жизнь, окон­ча­тельно возведя Эйнштейна в сверх­гении среди сверх­ге­ниев. Не знаю, насколько мучи­тельно Эйнштейн пере­живал свою неудачу, прибли­жаясь к смерти, явив­шейся к нему 18 апреля 1955 года. Во всяком случае «самый прекрасный дар природы – радость видеть и пони­мать» был с ним до самого конца. О смерти он говорил совер­шенно спокойно, ощущая свою инди­ви­ду­аль­ность полно­стью раство­ренной во всеобщем, причём, пере­числяя источ­ники счастья, не упоминал ни жену, ни детей. Он даже завещал сохра­нить в тайне то место, где будет развеян его прах.

И все же фанта­сти­че­ский соци­альный успех его образа наводит на важную догадку: авто­ритет науки осно­вы­ва­ется не на том, что она создаёт полезные вещи, а на том, что она пора­жает вооб­ра­жение. Все изоб­ре­та­тели элек­три­че­ских утюгов давно забыты, но живёт и побеж­дает фантомный образ Эйнштейна, потряс­шего мир чудом и тайной, повлёк­шими за собой и неви­данный авто­ритет. И когда сегодня учёные мужи наде­ются вернуть утра­ченный престиж науки стан­дарт­ными сред­ствами обще­ствен­ного воздей­ствия – подкупом и угро­зами, то стараясь дока­зать свою эконо­ми­че­скую полез­ность, то заго­ва­ривая о создании собственной партии, – они забы­вают о самом эффек­тивном третьем пути – пути очаро­вы­вания, форми­ро­вания коллек­тивных фантомов. Претендуя же на орди­нар­ность, пытаясь уподо­биться метал­лургам и полко­водцам, учёные обре­чены окон­ча­тельно зате­ряться за их несо­по­ста­вимо более широ­кими спинами.

Научные грёзы не могут выжить, не сделав­шись частью грёз худо­же­ственных, не опираясь на чудо, тайну и авто­ритет. Но увы – очаро­вы­вать может лишь тот, кто сам очарован…