14 марта 1879 года родился Альберт Эйнштейн.
Эйнштейна вроде бы знают все. «Фрукт?» – «Яблоко». – «Физик?» – «Эйнштейн». Что же интересного можно написать о такой фигуре в наши вольные времена, если при проклятом совке нас учили всякой чепухе – какие явления и законы учёный открыл, на какие принципы опирался, – тогда как главное – был ли он садистом, онанистом, гомосексуалистом? – от нас скрывали. Каждое эпохальное научное открытие немедленно порождает своё социальное отражение – социальный фантом, который начинает вести самостоятельное существование, – я намеренно избегаю слов «миф», «легенда», ассоциирующихся с чем-то красивым и глубоким, ибо социальные фантомы очень часто бывают крайне примитивны и являют собой полную противоположность оригиналу: большинство гуманитариев и поныне убеждены, что в геометрии Лобачевского параллельные прямые пересекаются, хотя прямые называются параллельными только в том случае, если они не пересекаются. А фантомный Эйнштейн вообще наворотил чего-то такого, в чем разобраться решительно невозможно. Эйнштейн Чаплину: вы великий человек, потому что вас понимают все. Чаплин Эйнштейну: а вас не понимает никто, но вы все равно сделались великим человеком. Был этот мир глубокой тьмой окутан. Да будет свет! И вот явился Ньютон. Но сатана недолго ждал реванша: пришёл Эйнштейн, и стало все как раньше. Все это повторяется и будет повторяться, хотя на самом деле ситуация ровно обратная: именно без Эйнштейна мир был окутан тьмой, а с ним как раз явилось просветление. При этом специальная теория относительности принадлежит к числу таких предметов, которые, по словам Эйнштейна, чрезвычайно трудно открыть, но достаточно просто усвоить.
Эйнштейн был неизменным другом всем «людей доброй воли», неизменным врагом (в основном буржуазного!) милитаризма, защитником всех гонимых (на Западе!), а потому его социальный фантом в Советском Союзе всегда был крайне благостным: растрёпанный благородный мудрец не от мира сего с вечной скрипкой в одной руке и вечными «Братьями Карамазовыми» в другой. «Жизнь во имя истины, мира и гуманизма». При этом охотно цитировались его бунтарские сожаления, что лишь очень немногие способны перешагнуть через предрассудки окружающей среды: ведь речь шла не о наших, а о чужих предрассудках. Но я думаю, Эйнштейн очень мало размышлял о том, что социализация индивидов и преемственность поколений определяются прежде всего усвоением и трансляцией системы предрассудков, коя и составляет базис всякой культуры. Да и науки тоже.
Поскольку, когда речь идёт о гении, то есть о победителе (ибо гений – это социальный статус), все конфликты с окружающей средой толкуются в его пользу, советские биографии Эйнштейна прямо-таки истекали сиропом. В семействе неудачливого еврейского предпринимателя Германа Эйнштейна, которого иногда повышали до ремесленника, в немецком городе Ульм 14 марта 1879 года появился на свет сын Альберт. Гениальный малютка чуждался сверстников, предпочитая кубики, лобзик и скрипку (Эйнштейн и в зрелые годы признавался, что чувствует себя наиболее счастливым, когда он один). Однако старшим всегда резал правду в глаза, что в годы учёбы породило нескончаемую череду осложнений сначала с учителями, а затем и с профессорами. Уже сверхзнаменитым физиком Эйнштейн вспоминал о своей гимназии: «Хуже всего, по-моему, когда работа школы принципиально основана на страхе, насилии и искусственно создаваемом авторитете».
Как будто бывают авторитеты не искусственные… Миллионам, если не миллиардам людей авторитет самого Эйнштейна и сейчас навязан не менее искусственно, чем ему — авторитет какого-нибудь Бисмарка, — они поклоняются, не понимая. Зато сегодняшнее стремительное одичание (объявления в газетах о снятии порчи, телегадалки, академии чёрной и белой магии и проч.) вызвано тем, что миллионы людей наконец-то решились сбросить бремя предрассудков и поклонения искусственным авторитетам, а начали мыслить самостоятельно.
Юный Алик сетовал и на профессоров, склонных серьёзно относиться только к тому, что усвоили до двадцати лет (впоследствии он снизил эту цифру до восемнадцати), и непохоже, чтобы Альберт Германович когда-нибудь понял, что наука просто не могла бы существовать, не будучи консервативной, не оберегая свои предрассудки: учёные столько раз их перепроверяют и передоказывают, что было бы полной нелепостью пересматривать их по первому требованию каждого юного петушка или психопата, коим прежде всего и свойственно с необыкновенной лёгкостью перешагивать через господствующие предрассудки. И сегодня не столь уж малочисленные ниспровергатели теории относительности тщетно плачутся, что их никто не хочет даже выслушать, — что есть чистая святая правда. А я самолично слышал лектора, который уверял, что пьянство в России так распространено ещё и из-за культа иудея Эйнштейна, хотя теорию относительности открыл христианин Пуанкаре.
Пуанкаре действительно с разницей в несколько месяцев опубликовал статью, в которой наличествовали все базовые формулы специальной (или частной) теории относительности, но — одна из эйнштейновских интерпретаций поражала воображение профанов, и именно поэтому его фантом начал триумфальное шествие по миру, а богоравный Пуанкаре, по-видимому не уступавший Эйнштейну в гениальности, так и остался влачить сверхпочетное существование внутри учёного сообщества. При этом отзываясь об Эйнштейне как об одном из самых оригинальных умов, с которыми он сталкивался.
Если, как это принято, выискивать в биографии всякого гения предвестья будущих триумфов, то можно вспомнить, что в самом раннем детстве его поразил компас, стрелкой которого управляла невидимая сила. Затем «неописуемое впечатление» произвела на него «священная книга» по геометрии — достоверностью, недостижимой в повседневности. Но что более всего упрочило его нигилизм по отношению к миру социальному — книга Бюхнера «Сила и вещество», та самая «Stoff und Kraft», которую Базаров рекомендовал для чтения Николаю Петровичу Кирсанову. «Следствием этого было прямо-таки фанатическое свободомыслие… Молодёжь умышленно обманывается государством… Недоверие ко всякого рода авторитетам, верованиям и убеждениям…» — с такими-то настроениями пятнадцатилетний Алик бросил школу и перебрался в Милан к отцу, тщетно искавшему счастья хотя бы за горами. Где юный космополит и поспешил избавиться от вюртембергского гражданства. Чтобы через много-много лет вдруг предаться грусти: «Никогда не знал места, которое было бы для меня родиной».
Впоследствии с редкой для естествоиспытателя проницательностью и откровенностью Эйнштейн называл причиной творчества — творчества художника и творчества учёного — стремление «уйти от будничной жизни с ее мучительной жестокостью и безутешной пустотой, уйти от уз вечно меняющихся собственных прихотей», а также «создать в себе простую и ясную картину мира; и это не только для того, чтобы преодолеть мир, в котором он живёт, но и для того, чтобы в известной мере попытаться заменить этот мир созданной им картиной». Иными словами — уйти в грёзы. Поэтому те тысячи и тысячи людей, чьи авторитеты, верования и убеждения он впоследствии не раз оскорблял не только «недоверием», но и прямым презрением, могли не без оснований упрекнуть его, что он считает достойными уважения лишь собственные иллюзии…
Из вышеприведённого признания Эйнштейна явствует, что картина мира, которой учёный пытается заменить реальность, должна быть не только простой, ясной и прогностически точной (писаные требования к научной теории), но и — неписаное требование — психологически приемлемой или даже эстетически обаятельной. А приемлемыми, «допустимыми» учёные бессознательно считают, вероятно, лишь те модели и аналогии, которые они усвоили в возрасте некритичности, — подобно тем гадким профессорам, которые серьёзно воспринимают лишь то, что усвоили до двадцатилетнего возраста. (В этом, возможно, одно из принципиальных различий между научными и художественными грёзами, которым почти никакой закон не писан.) У бунтаря и нигилиста Эйнштейна в конце концов тоже обнаружилось ядро предвзятостей, от которых он не пожелал отступить под напором даже самых, казалось бы, неотразимых аргументов и фактов, — он так и не согласился принять вероятностную трактовку квантовой механики, одним из создателей которой он был: бог не играет в кости!
Почему? Может быть, как раз играет, тем более что ни в какого личного бога Эйнштейн не верил, а все прочие представления о боге не более чем словесные конструкции. В ответ он мог бы привести разве что полюбившиеся ему слова своего предшественника Лоренца, которого во время Первой мировой войны пытались убедить, что только жестокость и насилие вершат судьбы в этом мире: «Может быть, вы и правы, но в таком мире я не хотел бы жить». А по отношению к миру научных фантазий возможность выбирать у Эйнштейна была…
Хотя и от социального «сущего» он изо всех сил старался отгородиться грёзами «должного». Но до этого надо было ещё дослужиться. А в Милане, сидя на шее разоряющегося, смертельно больного отца, он ещё не мог себе такого позволить.
Эйнштейн попытался без аттестата зрелости поступить в цюрихский Политехникум, но провалился по гуманитарным предметам. Пришлось заканчивать школу в Аарау, где его постоянно занимал мысленный эксперимент: если бы мы мчались за световым лучом с его же скоростью, как выглядело бы «стоячее» волновое поле?
В цюрихском Политехникуме Эйнштейн тоже не снискал особых лавров: он раздражал преподавателей саркастическим апломбом, не имевшим никаких наблюдаемых оснований (хотя он со «священным рвением» зачитывался всеми классиками новейшей физики, но более всего — историей механики Маха, которую до конца своих дней называл «революционным трудом»). Это не была каноническая ситуация «гений и толпа» или «еврей среди антисемитов»: об Эйнштейне весьма пренебрежительно отзывались такие математические тузы, как Гурвиц и Минковский, оба евреи. К тому же другие его однокурсники-евреи сразу получили хорошее «распределение», — еврейский вопрос в ту пору Эйнштейна не затрагивал.
Лакированная биография-легенда умалчивает, что молодого Эйнштейна даже посещали мысли о самоубийстве, когда он в течение многих месяцев болтался практически без средств к существованию, хватаясь за любую работу-однодневку, но не удерживаясь от конфликтов и там. И это несмотря на подступавшую женитьбу (вопреки бешеному протесту матери!) на уже беременной от него сербской девушке-хромоножке Милеве Марич, сумевшей преодолеть предрассудки окружающей среды и отправиться учиться физике, но не сумевшей с двух попыток преодолеть выпускные экзамены. Так что юный нигилист с огромной радостью ухватился за должность в патентном ведомстве Швейцарии, расположенном в городе Берне: теперь он мог содержать семью. Внебрачная же их дочурка таинственным образом растворилась без следа – возможно, отданная куда-то на воспитание; может быть, именно поэтому молодая мама пребывала в постоянной мрачности, но на настроении папы этот инцидент, по крайней мере внешне, никак не отразился.
Впоследствии у них было двое сыновей; один из них, шизофреник, не мог самостоятельно перейти через улицу, чтобы не забыть, откуда пришёл. Брак в конце концов распался, и Эйнштейн женился на своей разведённой кузине, которая была на пять лет старше его. Эльза была матерински предана своему упорно не желающему взрослеть супругу, однако он всю жизнь нуждался в эмоциональной подпитке платоническими интрижками. Милева согласилась на развод, лишь когда он пообещал отдать ей подзадержавшуюся из-за интриг его врагов Нобелевскую премию (32,5 тыс. долларов, его патентоведческое жалование за несколько лет). Впоследствии феминистическая мысль додумалась и до того, что именно Милева внесла решающий вклад в создание теории относительности и что Эйнштейн развёлся с нею не в силах выдержать ее интеллектуального превосходства. Фантом рос и ветвился.
Годы в Берне с 1902 по 1909 Эйнштейн считал самыми счастливыми и плодотворными в своей жизни. Я бы сказал – сказочно плодотворными. «Релятивистская шумиха» началась далеко не так быстро, как это выглядит в легенде и как хотелось бы самому Эйнштейну; но когда она все-таки завертелась, он ворчал, что она затмила другие его «полезные вещи», которые были, «возможно, даже ещё лучше». «Лучше» – это, пожалуй, слишком сильно сказано: его статистический анализ броуновского движения, конечно, тоже вывел бы его в классики, но все-таки не в первооткрыватели-революционеры. Вот другая его идея – о том, что свет, волновая природа которого уже давно не вызывала сомнений, являет собой поток микроскопических частиц, фотонов – была действительно эпохальной. Она объяснила парадоксальную природу фотоэффекта (кинетическая энергия электронов, выбиваемых из металла светом, зависела не от его интенсивности, а от его частоты, цвета), но поставила перед миром ещё более странную проблему: как же это возможно свету обладать одновременно и волновыми, и корпускулярными свойствами? Ответ на этот вопрос впоследствии дала квантовая механика, однако Эйнштейн его отверг, – по психологическим мотивам, которые не желал принимать во внимание его учитель Мах, заклеймённый проклятьем Владимира Ильича Ленина (сволочь материалистическая, так и хочется прибегнуть к ленинскому словарю).
«Я усматриваю подлинное величие Маха в его неподкупном скептицизме и независимости», – писал Эйнштейн в автобиографии, не задумываясь о том, что этими доблестями в непревзойдённой мере обладают тысячи и тысячи самодовольных дураков. Независимость же младшего современника Эйнштейна – Адольфа Гитлера – простиралась даже до того, что он вообще отрицал истину как в нравственном, так и в научном значении слова: кто навяжет миру свою волю, тот и прав. Сила Маха заключалась, пожалуй, больше в последовательности, с которой он из множества «очевидных» физических принципов стремился выбрать наиминимальнейший их набор.
Мы все равно имеем дело не с предметами, а с комплексами ощущений, рассуждал Мах, так давайте и не гнаться за недоступной реальностью, а станем наиболее удобным, «экономным» способом описывать эти самые комплексы, не пугаясь никаких «неестественных» моделей. Похоже, Мах не заметил, что мириады наших разрозненных ощущений отбираются и группируются в комплексы уже на основе имеющихся предвзятостей о структуре мира: хаотические пятна и линии на «загадочной картинке» не сливаются в рисунок или надпись, покуда мы не догадываемся, что на ней искать. А когда найдём, уже не можем их не видеть, – не замечая ничего другого. Иными словами, мы можем, избегая сознательных предрассудков, работать только с тем материалом, который уже отобран и сгруппирован нашими предрассудками бессознательными. Не говоря уже о том, что и сами наши представления об удобстве и экономности тоже почерпнуты из мира предвзятостей… Тем не менее, Мах чрезвычайно раскрепостил фантазию Эйнштейна.
Мы что, где-то видели «абсолютное время», которое якобы измеряется нашими часами? Наоборот: мы видели только часы, показания которых мы и называем временем. Какое такое «абсолютное пространство», вы что, его трогали? Существуют только предметы, расстояния между которыми мы и называем характеристиками пространства. И если обнаруживается, что, и убегая от светового луча, и устремляясь ему навстречу, мы все равно сближаемся с ним с одной и той же скоростью, – ну, так и что? Эту нелепость можно поправить серией других нелепостей: изменить течение времени, изменить длины предметов, изменить даже их массу, – не беда, поскольку этого внутри системы отсчёта все равно никто не заметит, ибо все измерительные приборы тоже изменятся ровно настолько, что их показания останутся прежними. Так, не сворачивая в сторону, Эйнштейн дошёл и до самой своей эстрадно-эпохальной формулы E = mc2 – масса способна превращаться в энергию, чего никто никогда ещё не наблюдал. Хотя до практического применения ядерной энергии в Хиросиме оставалось всего каких-нибудь четыре десятилетия.
Постепенно пришла слава, почётные и не слишком обременительные должности, а в 1913 году Эйнштейн был избран в Королевскую прусскую академию наук, а также получил должность единственного профессора этой академии. Он быстро сделался берлинской достопримечательностью; на лекции этого растрёпанного (однако чисто выбритого!) гения в слишком коротких брюках ломились туристические дамы в надежде завладеть кусочком мела, которым новый Ньютон и Коперник в одном лице царапал свои непонятные закорючки, – сегодня нечто подобное происходит только с рок-звёздами. Его манера держаться одинаково и с высшими, и с низшими наконец-то начала выглядеть не нахальной, а демократической.
Через четыре месяца после его прибытия в Берлин началась Первая мировая война, и среди всеобщего патриотического подъёма, который наблюдатель из другой системы отсчёта мог с полной уверенностью назвать шовинистическим, Эйнштейн занялся активной антивоенной пропагандой, которой не прекращал и после поражения Германии, не задумываясь, что этим укрепляет смертельно опасный для его народа фантом «Евреи – враги немецкой нации». Несмотря на то, что в процентном отношении евреев в германской армии служило больше, чем немцев. Этого чудака не испугали ни проклятия, ни угрозы, ни даже награда, печатно назначенная за его голову особо щедрым патриотом, отделавшимся за эту милую шутку символическим штрафом. Хотя ситуация была нешуточная: искренний германский патриот и добрый знакомый Эйнштейна министр иностранных дел Вальтер Ратенау в качестве еврейской свиньи был убит в своём служебном лимузине. Открытом, несмотря на то, что даже Эйнштейн советовал ему оставить свой пост, не дразнить ни гусей, ни волков. Ради безопасности не только собственной, но и всего еврейского народа.
Теперь главные враги Эйнштейна называли теорию относительности не просто блефом, но всемирным еврейским блефом, этим, правда, лишь подливая бензина во всемирный костёр его славы. Его неслыханная популярность превысила все мыслимые пределы, когда подтвердилось одно из важнейших следствий законченной во время войны общей теории относительности: лучи света, проходя мимо тяготеющей массы, действительно искривляются. Но простите, ведь именно световые лучи и служат эталоном «прямизны»? Тогда лучше сказать, что искривляется пространство. Причём искривляется до такой степени, что световой луч может так никогда и не выйти за пределы какой-то ограниченной области. А это означает, что наше пространство может быть ограниченным. Не имеющим границы («безграничным»), но ограниченным. Как, скажем, четырёхмерная сфера. Вообразить такое трудновато, но формулы, описывающие эту картину, написать вполне возможно. И все-таки главную свою заслугу на языке профанов Эйнштейн однажды сформулировал так: прежде думали, что если убрать из мира все предметы, то пространство и время все-таки останутся; я же показал, что в этом случае не будет ни пространства, ни времени.
Мир без пространства и без времени вообразить практически невозможно, и все же эта модель представлялась Эйнштейну психологически вполне приемлемой. Ибо не нарушала детерминистского закона причинности. Однажды дошло даже до того, что его друг Эренфест сказал Эйнштейну: «Мне стыдно за вас: вы воюете с новой квантовой теорией так же, как ваши противники воюют с теорией относительности».
Социальный престиж Эйнштейна сделался настолько высок (его именем называли младенцев и марки сигар), что обо всех мировых процессах он теперь мог высказываться наравне с главами суверенных держав, – и он редко уклонялся от общественного долга. Он хвалил Ленина, используя общеизвестный принцип относительности: друзей судить по декларациям, а врагов по поступкам, друзей по достижениям, врагов по издержкам. Он одобрял или уж, по крайней мере, снисходил ко всему, что творилось в Советском Союзе, заявляя, что эксперименты подобного масштаба и следует проводить в предельно неблагоприятных условиях, чтобы наиболее надёжно подтвердить проверяемую гипотезу, – о моральной допустимости экспериментов на людях он, похоже, не задумывался, когда на карте стояла такая чарующая грёза, как социализм. О личностях он иногда отзывался довольно резко, но система оставалась выше подозрений. Эйнштейн даже и на склоне лет написал специальную работу, доказывая, что только плановое хозяйство способно избавить мир от всевозможных социальных язв. Правда, чтобы плановая экономика работала эффективно, требовалось воспитать людей в духе коллективизма. Это был сущий пустячок, если учесть, что в системе отсчёта самого Эйнштейна, в системе его личных грёз любая собственность воспринималась действительно обузой. Этот принципиальный противник всякого насилия не задумывался, что подчинить миллионы людей какому угодно плану без насилия абсолютно немыслимо. Он считал, что людям следует примириться с временным ограничением свободы ради будущего благоденствия. Эйнштейн на деле доказал, что даже величайшие умы нередко преодолевают предрассудки окружающей среды только для того, чтобы подпасть под власть ещё более нелепых предрассудков среды инородной. Заметить же и преодолеть все свои предрассудки так же невозможно, как, находясь внутри системы отсчёта, отличить ее движение от покоя.
Естественно, после прихода Гитлера к власти Эйнштейн, приглашённый в Принстон, клеймил фашистов, защищал коммунистов, поддерживал сионистов, однако имело реальные исторические последствия, пожалуй, лишь одно из его общественных деяний – письмо президенту Рузвельту о необходимости начать разработку ядерного оружия, чтобы опередить (как позже выяснилось, мнимую) разработку немцев. Разумеется, после Хиросимы и Нагасаки он раскаялся в своём поступке, но, тем не менее, в оправдание ему можно сказать, что все-таки именно Хиросима сделалась социальным символом чего-то невиданно ужасного, что ни в коем случае «не должно повториться», – тогда как ничуть не менее ужасные «обычные» бомбардировки в общественном сознании так и остались нормальными средствами военного воздействия.
С немцами Эйнштейн и после войны не желал иметь «ничего общего», не прощая им истребления его «еврейских братьев», но мечтая о двуязычной равноправной федерации евреев и арабов под международным управлением и наивно полагая, что ненависть «простых» арабов провоцируется богатыми землевладельцами. Простых же немцев он не считал жертвами провокации, оценивая число «виновных» как девять из десяти. Американцев он тоже считал более опасными для мира, чем русские, укрепляя не спускавшее с него глаз ФБР в убеждении, что он тайный агент Советов. Однако, отказавшись протестовать против «дела врачей», Эйнштейн определил свою позицию так: его протест все равно не будет услышан за «железным занавесом», но зато подольёт масла в пламя ненависти американцев к России. Он и в Америке считал коммунистов менее опасными, чем антикоммунистическую истерию.
Последние десятилетия своей жизни Эйнштейн потратил на создание единой теории поля, пытаясь отыскать в гравитационных и электромагнитных полях проявление какого-то общего начала. Учёный мир теорию не принял, однако гении формул на ветер не бросают: возможно, последние идеи Эйнштейна (и сейчас авторитетные, но не уникальные), подобно ньютоновской корпускулярной теории света, когда-нибудь обретут новую общепризнанную жизнь, окончательно возведя Эйнштейна в сверхгении среди сверхгениев. Не знаю, насколько мучительно Эйнштейн переживал свою неудачу, приближаясь к смерти, явившейся к нему 18 апреля 1955 года. Во всяком случае «самый прекрасный дар природы – радость видеть и понимать» был с ним до самого конца. О смерти он говорил совершенно спокойно, ощущая свою индивидуальность полностью растворенной во всеобщем, причём, перечисляя источники счастья, не упоминал ни жену, ни детей. Он даже завещал сохранить в тайне то место, где будет развеян его прах.
И все же фантастический социальный успех его образа наводит на важную догадку: авторитет науки основывается не на том, что она создаёт полезные вещи, а на том, что она поражает воображение. Все изобретатели электрических утюгов давно забыты, но живёт и побеждает фантомный образ Эйнштейна, потрясшего мир чудом и тайной, повлёкшими за собой и невиданный авторитет. И когда сегодня учёные мужи надеются вернуть утраченный престиж науки стандартными средствами общественного воздействия – подкупом и угрозами, то стараясь доказать свою экономическую полезность, то заговаривая о создании собственной партии, – они забывают о самом эффективном третьем пути – пути очаровывания, формирования коллективных фантомов. Претендуя же на ординарность, пытаясь уподобиться металлургам и полководцам, учёные обречены окончательно затеряться за их несопоставимо более широкими спинами.
Научные грёзы не могут выжить, не сделавшись частью грёз художественных, не опираясь на чудо, тайну и авторитет. Но увы – очаровывать может лишь тот, кто сам очарован…






























