Автор: | 21. января 2018

Владимир Ферлегер: Родился в селе Бричмулла в 1945 году. Физик-теоретик, доктор физико-математических наук, работал в Институте Электроники АН Узбекистана. Автор более 100 научных трудов. С середины 80-х годов начал писать стихи и прозу, публиковался в «Звезде Востока», в альманахе «Ковчег» (Израиль), в сборнике стихов «Менора: еврейские мотивы в русской поэзии». С 2003 года проживает в США. В 2007 году в Ташкенте вышел сборник стихов «Часы». В 2016 году в Москве издана книга «Свидетельство о рождении».



ГОВОРИ, ПАМЯТЬ

КИШЛАК БОГУСТАН

Кишлак как рассу­по­ненный верблюд
У тяжких стоп стогла­вого Тянь – Шаня
Прилёг вздрем­нуть. И синь небес тараня
Над ним вознёсся яблочный салют.

Беглец и беженка здесь обрели приют
Гонимые от двух концов Европы.
Сменяв бушлат на старый парашют,
Отец мой поль­ским палашом разрезал стропы

И сплёл мне колы­бель. И я родился тут.

Кача­лась подо мною колыбель
Полу­не­бесная – полуземная.
Не потому ли я во снах летаю,
Летаю, хоть и низко, и теперь.

Кишлак большие звезды мыл в реке,
Был непри­ча­стен к преступ­ле­ньям века,
А имена Эхиел и Ревекка
Звучали на таджик­ском языке.

КАРАВАН

По пере­улку нашему тоскою,
Небыстрой, остро пахнувшей рекою,
Течёт верблюжий караван сквозь сон
В после­во­енном детстве полудиком.
В халатах рваных и с гортанным криком.
Что вёз в тюках он? Миро и гвоздику?
Куда шагал? Из Шаша в Ашкелон?

Петля времён, постылое горнило –
Восток, восток… Здесь будет всё что было.
И память хромо­сомная хранит
Верблюжий грубый профиль горбоносый,
Пустынь азий­ских плоские подносы –
Диас­пору моих могильных плит.

В тот год наш фараон бессмертный помер.
Рамзес? Тутмос? К тому же стёрся номер,
Простав­ленный жрецом на мумии его.
Но в цирке старом на большом манеже
Все номера знакомые, все – те же.:
Разор и смрад, и запах крови свежей…

Инсульт его разбил. Я выжил оттого.

Потом семь тучных, сорок тощих лет
Народ хранил власти­теля завет
И часа ждал. И час уж на пороге.
Зачем же снишься, детства караван?
Зовёшь поки­нуть мой Мемористан,
Ты опоздал и нам не по дороге.

ЧАСЫ

Пять­десят четвёр­того зима.
Нет, ещё не нищен­ства сума –
Просто бедность.
И на детской коже моих щёк
Не чахотки розовый цветок –
Просто бледность.

Доктор Шепель весел, толст и стар
Отвер­гает жалкий гонорар
Без коварства:
Курицу и молока купить,
И лимон, и чай с малиной пить –
Все лекарства.

Вот везёт двена­дцатый трамвай
Маму на ташкент­ский дальний край –
Час тащиться.
Там, оставив часики в залог,
Денег подза­нять, чтоб смог сынок
Подхарчиться.

Дядя Изя жадни­чать не стал
И пятьсот рублей охотно дал –
Дней на десять.
Таки корпус, правда, золотой?
Ой, а что же лёгкий он такой? –
Надо взвесить.

Изя – наша дальняя родня,
Тощий как колхозная свинья
Ушлый малый.
От погрома спас его мой дед,
Взял в семью, и жил он восемь лет
Приживалой.

Точно в срок мы с мамою вдвоём
Дядя Изе долг отдать идём
В Старый Город.
Солнце, снег и чуть глаза болят,
И с сосулек капельки летят
Мне за ворот.

Дядя Изя денег не принял,
В грязных пальцах дрожь слегка унял –
Нет залога!
Чтоб твой мальчик так нам был здоров,
Ой, пришли, ой, пили мою кровь –
Бойся бога!

Я бедняк и сам кругом должник.
Ой, такой был хай, такой был крик –
Вплоть до драки.
Я несчастный и больной бедняк,
Вот смотри сюда – какой синяк…
Тоже враки?

Прятал он хитрющие глаза,
И кати­лась мамина слеза
К подбородку.
И тогда я, слабый, озверел,
К плоти его плотно прикипел,
Впился в глотку.

А наглец визжал – уйми байстрюк,
Он порвёт на мне последних брюк,
Нету смены!
Чудеса творит двадцатый век.
Жив! В Нью-Йорке этот человек.
Бизнесмен он.

Подарил часы те маме брат.
До войны купив, на рю Мюрат,
В синей Ницце.
В сорок третьем под Орлом погиб.
У меня бровей его изгиб
И ресницы.

Я работал, пил и бросил пить.
Маме всё часы хотел купить –
Золотые.
Сам не знаю ждал какого дня,
Сны дурные мучали меня,
Бабы злые.

Суета сует – ей грош цена
Всё смешала»: лица, имена,
Сказки, были…
Вот твои часы, прости мне, мать.
Но зачем ей время наше знать
Там, в могиле.

Mister OxmanOхman, How do you do?
Вам теперь хватает на еду –
Старой кукле?
Жизнь прошла, а вы всё снитесь мне.
Но далёк как кратер на луне
Остров Бруклин.

ДРУГ ДЕТСТВА

Большой старик – шутник жуликоватый
В гряз­нейшем пиджаке, подбитом ватой,
Знаток всех тупиков, герой труда,
Последний на планете керосинщик,
Води­тель кляч, свар уличных зачинщик,
Он с детством нашим сгинул навсегда.

Последний керо­синщик громогласный,
Жестяный рупор, вопль картавый, страстный
И примуса слепящий медный бак.
Вкус в постном масле жаре­ного хлеба,
Змеёк с катушки тянет нитку в небо,
На крышах земляных цветущий мак.
.….….….….….….….….….….….….……

Как живёшь, дружище? – Доживаем…
Подвезти? – Спасибо, я – трамваем.
Поси­деть бы, вспом­нить? – Как-нибудь…
У него гастрит, машина «Нива»
И жена распутна и ревнива,
А в глазах тоски сырая муть.

Но улыбка добрая как в детстве.
Я приду к нему, куда мне деться
И с собой «Ноль восемь» прихвачу.
А жена, швырнув на стол закуску –
И евреям надо пить как русским
Водку? Есть сухое. – Не хочу.

Недо­молвок жалкое кокетство
Отойдёт. Обоим снится детство.
Это знак конца пути. Пора!
Жёлтый колер фото­графий старых,
Справа я, а слева он с гитарой,
Голу­бятня на краю двора.

Пять­десят шестой таким был длинным,
Взрослые шепта­лись – ну, дела…
Обма­нула века середина,
Всех своих маль­чишек подвела.

ТАШКЕНТСКОЕ ЗЕМЛЕТРЯСЕНИЕ
1966-го.

Город мой – где он? – Где Троя Приама.
Сень вишенья над призе­ми­стым домом,
Дома живая нестарая мама. –
За гори­зонтом, за окоёмом.

Глиняный город, каркасный, нестойкий.
Бакин­ской резней, киши­нёв­ским погромом
Пахнут в палатках боль­ничные койки –
За гори­зонтом, за окоёмом.

Танки останки урча разминают,
Грезят охватом и прорванным фронтом.
Я скоро узнаю, как там поживают…
За окоёмом, за горизонтом.

ТРИ УРОКА ПОЛЬСКОГО

Изнанка чувств,
Изнанка снов и слов…

1
Забыть по-польски – Zapomniec.
Ты так прочно меня «запо­мнешь»
Все морщины на лбу соберёшь,
Пальцы к узким вискам прижмёшь,
Будешь мучится, злится… но так и не вспомнишь
На кого тот бродяга похож.

2
Красота по-польски – Uroda.
Весной шесть­десят первого года
Я прилежно учил польский.
И уже шипе­лось похоже:
Бардзо добже панове, пшепрошу…
Но на «уроде» споткнувшись,
Ученье надолго заброшу.
Очень трудный язык – польский.

Юбка – колокол, юные плечи и грудь
Под прозрачным нейлоном. Растрё­пана чуть
Причёска: Бабетта идёт на войну.
На фото­графии надпись: «Люби меня вечно, одну,
Вот как я хороша!»
Прекрасна была мода
Шесть­десят первого года.
Для чего ж красоту – «урода»?
Для подначки, для куража?

Теперь на дворе мода
Девя­носто первого года:
Израиль, Германия, США.

Ах как ласкова, как хороша
Была девочка в час прощанья.

Распро­ща­лись. Стоял старый,
Прижав­шись спиной к чинаре,
К жёстким капам, к наплывам грубым.
И подби­рали губы
Для красоты слово,
Для весны девя­носто первого года…

Я поль­ский учу снова.
Красота по-польски – «урода».

3
Памятник по-польски – Zabytek
Простецам, мудрецам знаменитым,
Тихо умершим, в сварах убитым,
В яры брошенным, дёрном прикрытым,
Всем ушедшим за край бытия
Пола­га­ется камень – «забытек» –
В дар от вечного забытия.

РЕЧКА САЛАР

Салар – чистая речка детства –
Ныне зловонный сток,
Глубиной по колено,
Шириной в газетный листок.
Выте­кает моё поколенье.

Пятна нефти, фекальные сбросы,
В мёртвый Арал, в ядовитые росы –
Узбеки, евреи, великороссы:
Обломок бокала, огарок свечи…

Люми­нес­центно светит в ночи
Фирменный знак: «Сделано здесь,
Последняя четверть века».

В мёртвой медленной зыби луна
Красна как трахомное веко.
Объяв­ленья обрывок: «Ищу человека…
Омывает синильное млеко
Мышья­ковые берега.
Выте­кает моё поколенье.

Неопо­знанное явленье!
По берегам и из тины дна
Что-то растёт. И обильно – НА!
Купо­росно – зелёное, наглое, нищее:
Это не рай – это ад – грасс.

Следо­ва­тельно, сэр Чарльз,
Эволюция продолжается.
И не подспудно – всё наяву.
И спирали её расплетаются,
Выги­ба­ются в тетиву.

Ядовитую эту траву
В плоть свою пере­варит новая,
Неви­данная популяция,
Та, что в жизнь выпол­зает из жижи
На выщерб­ленный бетон…

.….….….….….….….….….….….….….….…

В Беер-Шеве, Нью-Йорке, Париже
Вспомни ту речку детства – Данька по кличке Дантон.

Вспомни… Мы в ней тонули,
(Были такие места),
И сжав зубы друг друга тянули
К спаси­тельной кромке моста.
Её мило­сердная сила
Пожа­лела нас, отпустила:
Живите, держи­тесь, братцы,
Друг за друга не только в беде.

Всё прошло. Протекло. Не пробраться
К детства чистой и быстрой воде.

Ташкент, 1989

АЭЛИТА

В горле серый, продолговатый,
Жёсткий как сырая фасоль налёт.
Пять­десят пятый год.
Я умираю от дифтерита.
Мать, ещё молодая,
Себя и меня отвлекая,
Читает мне вслух. «Аэлита.»
Аэлита на Марсе живёт.

Аэлита на Марсе живёт,
Где теплится жизнь еле – еле.
Фиоле­товые метели
Тускубов дворец замели.
От родной Атлан­тиды вдали
Её красота неземная
И нежность её – ни к чему.
Холодно сердцу и пусто уму,
Стара, равно­душна элита.

Я кричу: Я люблю тебя Аэлита!
Я к тебе полечу, я готов, я сумею,
Равно­душное сердце любовью согрею.
Я готов, я на сходни всхожу корабля,
Без печали со мной расста­ётся Земля
И не тянет назад притя­же­ньем земли.
Вот и всё. Только где же ты о, Аэли …и…
Жаркие губы разжавши едва
Зады­хаясь я выхрипел эти слова
И замолк, завершив свой недолгий полёт.

Мать говорит: Отёк и удушье. Сейчас он умрёт.
И до смерти своей – от пелёнок,
Что он видел хоро­шего, этот ребёнок?
Ах, за что Бог так мстит – я не знаю вины.
За богатую лёгкую жизнь до войны?
За Венецию, Ниццу и привкус вина?

Отец говорит: Нет, это мне. Неиз­бывна вина.
Я ушёл, но с собой не увёл никого…
Жар печей Освен­цима сжигает его.

Аэлита подходит тиха как вода:
Ну куда ты собрался так рано, куда?

Глянь в окно. Там февраль­ское солнце,
Сосульки цветные висят.
Я тебя позову, призову, но не скоро.
Тебе будет за сорок,
А может – и за пятьдесят.
И когда за согбенной спиною
Встанет жизнь из забот и труда,
Я приду: обниму, поцелую
И на Марс заберу навсегда.