I. Самаркандия
Из путевых набросков 1921 года
Долгое время по приезде в Самарканд впечатления от окружающего были сумбурны.
Впечатления, накопившиеся за дорогу, еще не изгладились: самарская холера, голод, полувысохшая Волга, безлюдная, как никогда; остатки войны Оренбургского фронта; повышающееся действие пустыни, с неожиданным Аральским морем. Пустыня, киргизы, юрты; Ташкент с былым величием его бульваров; Салар-река, купанье в которой можно сравнить только с Арагвой, и, наконец, Самарканд.
Туземный город с копошащимся базаром и лавочками, несвязность памятников с этой жизнью – все это до тех пор не укладывалось в одно стройное целое, пока моя белая комната, зияющая дырами в потолок и на улицу, не начала заполняться этюдами и мои ручные мышата, разгуливая между ног моих и мольберта, почувствовали себя хозяевами винограда и орехов, которыми мы лакомились вместе. Комната была над каузом мечети.
Утро начиналось купаньем из кауза или, пересекая узенькие проулочки, спускался я к Серебряному роднику – лечебному роднику сартов, свежесть которого на добрую половину дня делала меня бодрым.
Раннее утро после такого купанья.
В пекарне о гончарное брюхо печки шлепались узорные хлеба – «лапошки». Чайхана дымила самоваром. У стен Регистана чернело и зеленело виноградом, жужжали люди.
Площадь Регистана меня мало тронула, очень знакомыми показались мне Улугбек и Ширдор. Особенно покачнувшиеся минареты на привязях, имитируя неустойчивость Пизанской башни, внушали мне скорее сожаление, чем удовольствие. Но когда эта официальная архитектура в один из праздников наполнилась тысячами правоверных – цветные ткани и ритмические волны молящихся сделали площадь неузнаваемой: заговорила геометрическая майолика отвесов стен, углубились ниши и своды – на массовые действа рассчитанная, площадь себя оправдала.
В большей мере с площадью Регистана связаны для меня впечатления фруктовые.
На протяжении лета меняются натюрморты. Урюк и абрикосы, нежные персики, перебиваемые вишнями.
Понемногу тут и там вспыхнут первые гроздья винограда. Впоследствии виноград засиляет все; самых разных нюансов и форм, он царит долго и настойчиво, пока не ворвутся в него кругляши дыней и арбузов и, наконец, заключительный аккорд золотых винных ягод заполнит лотки и корзины. В лавочках кишмишовый изюм разыграется янтарем к этому времени. Среди всего этого пшеничный цвет узорных, хрустящих по наколам, лепешек.
Биби-Ханым приналегла на меня своими бегемотскими глыбами, – ее страшенный силуэт я оценил лишь потом извне города: как члены не улегшегося в долину чудовища, торчат они над Самаркандом.
Гробница Тимура веет надуманным холодком дворцового зодчества.
Вот Шахи-Зинда, та сразу, как только вынырнули ее купола в прорезах священной рощи, – она стала моей любимицей. Шахи-Зиндой я понял человеческое творчество Самаркандии, как высотами Чупан-аты понял работу Тянь-Шаньских ледников и Зеравшана, источивших котловину междугория и сбросивших в дыру пыли гордыню Биби-Ханым.
Не обращающий на себя особого внимания портал Абдул-Азиса вводит в сказку лабиринта Шахи-Зинды.
Сотни ступеней подымают к гробнице Кусама-ибн-Аббаса, к таинственному колодцу, на дне которого находится чудесный город великолепнее Самарканда, где сад, подобный оживленной персидской миниатюре, в котором и доселе живет в ожидании вселенской победы ислама Кусам-Зинда, двоюродный брат Магомета. Заброшенный борьбою за Коран с песком Аравии к Зеравшану, здесь и погиб он под наплывом монголов.
От Абдул-Азиса до Шейх-Ахмета – Мистика, стеной которого кончается мавзолей, развертывается картина майолики Востока.
Первое ударное пятно в изумруде, перебиваемом глухим ультрамарином мавзолеев Туркан-аки и Бек-аки, образующих коридор рефлектирующих друг на друга цветистостей. Переливы цвета в тончайших узорах орнаментики, кончающихся сталактитами, спорят с вечерним небом и не сдаются небу чистотой и звучностью гаммы.
За Туркан-акой остатки мавзолея, в котором начинаются желтые оттенки с бирюзой и синим.
Дальше пустынный лабиринт, замкнутый молчаливыми стенами до дерева Шахи-Зинды, распластавшегося над сводами гробницы, прорывшего корнями и стену, и грунт.
Рассказывают: спасаясь бегством после окончательного поражения, Кусам-ибн-Аббас жестом отчаяния втыкает рукоятку нагайки в землю – рукоятка пустила корни и разрослась в дерево над могилою своего владельца... Всеведущий самаркандиолог Вяткин сам удивлен породою этого дерева, не встречаемого в Самаркандии.
Отсюда заключительная цветовая поэма. Здесь ясный ультрамарин, в нем разыгрались до полной звучности золотые, желтые и зелено-бархатные вариации. Их пронизывает скромными жилками откровение Востока – бирюза.
Эти солнечные стихии, втиснутые в непоколебимые узоры и линии, переплетаются вширь и ввысь.
Здесь магометанки юркают в темные своды гробницы.
Здесь, развалившийся на подушках, угощает нас зеленым чаем Мулла-Лисица. В нише на циновке татарин Галей, многознающий Галей из Казани. Задняя стена Ахмеда-Мистика китайской рельефной майоликой заканчивает лабиринт. Налево лесенка в низкую дверь наружу на кладбище Афра-сиаба
Здесь начало другой Самаркандии: снега Тянь-Шаня, высоты Чупан-аты, хребет Агалыка видны отсюда.
Любил я в неурочное время прийти на Шахи-Зинду. Галей спал. Друг Галей, он так просто очеловечивал Аллаха. Он имел на то право: одиннадцать лет и долгих зим с ревматическими сквозняками и лихорадками Зинды изучал он Коран и рычание внутренностями во славу Единого. И был Галей неузнаваем в кануны пятниц на шиитских действах – он растворялся в низах животной стихии – это была сфера до дремлющего растения, до спящего минерала. В этом было нечто мудреное, и Галей многого не говорил из того, что он знал...
Небо загоралось звездами. У гробницы Зинды слабо светились верхние окна. В ковре утопала босая нога.
Запоздалая мышь зашуршит листами Корана
Я спускаюсь в подземную молельню, где жуть времени рассказывает об ушедших, идущих и сменяемых поколениях...
Древние люди умели сосредоточиваться над вещами и строить из них любые формы.
* * *
По воскресеньям приглашали сарты в кишлаки, где они проводят летние месяцы.
Праздники у самаркандцев часты и по любому поводу.
Не считая общественных, много праздников семейных. Да и в работе праздник необходим: пиала чаю, затяжка чилима для доброй беседы антрактируют их занятия. В этом вообще типичность всяческого Востока: жизнь – самое главное, формы жизни бесконечно разнообразны – лучшая из них в осознании этих форм, в пребывании самому в бесформии. Отсюда добродушно-хитрая улыбка восточного человека на европейца, изобретающего новые и новые формы и не исчерпывающего, в сущности, ни одной из них до конца.
Из семейных праздников изящны праздники свадебные и трогательны – детские.
Первенец отмечается и прической, и халатом. Бараны и пуды риса, пение и танцы для сотни приглашенных сопутствуют в течение нескольких дней его рождению.
На обрезание тот же праздник. Чинно усевшиеся вдоль кауза муллы открывают многодневный пир...
Воскресное утро. Свежеполитые улочки. За городом веселая пыльная дорога между садами.
Из аулов едут на базар. Ослы, лошади, нагруженные курами, фруктами, дровами. Арбы скрипят скошенными колесами по ухабам.
В разлившихся арыках купаются ребятишки. Кутаются в бурнусы женщины, тайком выглядывающие из-под волосяных чадр, кокетливо дающие знать о их молодости холеной ручкой, унизанной перстнями.
В обычное время сияющий белизной хозяин встречает вас под тенью карагачей.
Ковры и подушки драгоцекят темную листву, отражаются в зеркале водоема. Душистый чай и лучшие фрукты сада начинают трапезу.
Старший сын угощает кальяном.
Дремотный отдых с пилавом и беседою о том, что было: откуда пошли узбеки и таджики, как делается кишмиш. Когда посажено гранатовое дерево – засылаешь под журчание слов и арыка.
Солнце обойдет водоем; перекочуют ковры и подушки; настанет вечер.
Ласковые приветствия и возвращение в город по улегшейся пыли садовых проулков.
Впереди засветятся огоньки чайханов. Послышится гортанная речь и бренчанье двуструнки.
На Регистанской свистит флейта и рокочет барабан заезжего цирка. Воняет шашлыком и пряностями.
Изъеденный с головы до пяток ночными москитами, я хожу ночевать на крышу у тюбетеечного базара.
На крышах особый город: здесь проводят вечера и ночи.
Крышами женщины ходят в гости друг к другу.
Сверху не видно улиц. Заросшие травой и маком, здесь свои улицы и площади.
Хотя бы и слабый ветерок отгоняет не видимых глазом насекомых.
Хорошо раздуваются легкие: кажется, из глубины неба накачивает их воздух.
Звезды, звезды!
Кучами, отдельностями, величиною по грецкому ореху каждая, полощат они ночное небо.
Полярная низко у горизонта.
Вспоминается Африка: там Полярная была еще ниже. Собираются все мысли за день, за год, за всю жизнь – чего-то не хватает. Кругом красота, полный мир... Нехватка внутри себя: не полные, не четкие восприятия и отображения не полны и смутны.
Пространственность еще только мерещится. В ней переломы и культуры, и самого облика человеческого, но как труден путь к ней – окован в трехмерии кубизма аппарат мой...
Край солнца выходит из-за Рухабада, зажигая майолику Ширдора.
На крышах подымались жены, дети, мужья. Потягивались в розовом сиянии сартянки. Снизу зажужжало весенним ульем. Новый день, новые поиски.
Внизу под аркадами древнего рынка раскладывались тюбетейки. Стучали кузницы. Кричали о лепешках разносчики.
От Биби-Ханым надвигался караван верблюдов. Гордые морды, лебединые шеи и мудрые, мудрые глаза.
Вот последняя раса, недаром защитились они умершей почвой – цветом пустыни.
Ослы шныряют толпой.
Эти приноровились. Глаза бездумные.
– Лишнего не сделаю, хозяин, как ни горячись. Проковыряешь дыру на челке – тебе же хуже... Важничать, брат, нечем: судьба! Повернись она иначе, быть бы и мне хозяином и ковырять бы на тебе спину... Естественный подбор, брат, да...
Болтаются уши. Все для него знакомо. Ничего нет на земле особенного, и ослик толкает тюками прохожих, получает тумаки, прошныривая толпою базарников.
Садык разложил четыре халата, катушки ниток. В одной руке его роза, другой держит пиалу горячего чаю.
– Салам, товарищи! Как поживайот?
– Здравствуй, здравствуй, Садык... Пора за город – к Чупан-ате.