Автор: | 11. июня 2018

Козьма Сергеевич Петров-Водкин (1878-1939) - один из самых крупных и оригинальных русских художников первых десятилетий XX века. Выдающийся живописец, непревзойдённый рисовальщик, самобытный теоретик, прирожденный педагог, талантливый литератор, видный общественный деятель. Человек многосторонне одаренный. Художник, единственный в своем роде.



Шах-и-Зинда.-Самарканд-1921-г.                                                         Из серии «Афра­сиаб» 1921-г.

I.  Самар­кандия

Из путевых набросков 1921 года

Долгое время по приезде в Самар­канд впечат­ления от окру­жа­ю­щего были сумбурны.
Впечат­ления, нако­пив­шиеся за дорогу, еще не изгла­ди­лись: самар­ская холера, голод, полу­вы­сохшая Волга, безлюдная, как никогда; остатки войны Орен­бург­ского фронта; повы­ша­ю­щееся действие пустыни, с неожи­данным Араль­ским морем. Пустыня, киргизы, юрты; Ташкент с былым вели­чием его буль­варов; Салар-река, купанье в которой можно срав­нить только с Арагвой, и, наконец, Самарканд.
Туземный город с копо­ша­щимся базаром и лавоч­ками, несвяз­ность памят­ников с этой жизнью – все это до тех пор не укла­ды­ва­лось в одно стройное целое, пока моя белая комната, зияющая дырами в потолок и на улицу, не начала запол­няться этюдами и мои ручные мышата, разгу­ливая между ног моих и моль­берта, почув­ство­вали себя хозя­е­вами вино­града и орехов, кото­рыми мы лако­ми­лись вместе. Комната была над каузом мечети.
Утро начи­на­лось купа­ньем из кауза или, пере­секая узенькие проулочки, спус­кался я к Сереб­ря­ному роднику – лечеб­ному роднику сартов, свежесть кото­рого на добрую поло­вину дня делала меня бодрым.
Раннее утро после такого купанья.
В пекарне о гончарное брюхо печки шлепа­лись узорные хлеба – «лапошки». Чайхана дымила само­варом. У стен Реги­стана чернело и зеле­нело вино­градом, жужжали люди.
Площадь Реги­стана меня мало тронула, очень знако­мыми пока­за­лись мне Улугбек и Ширдор. Особенно покач­нув­шиеся мина­реты на привязях, имитируя неустой­чи­вость Пизан­ской башни, внушали мне скорее сожа­ление, чем удоволь­ствие. Но когда эта офици­альная архи­тек­тура в один из празд­ников напол­ни­лась тыся­чами право­верных – цветные ткани и ритми­че­ские волны моля­щихся сделали площадь неузна­ва­емой: заго­во­рила геомет­ри­че­ская майо­лика отвесов стен, углу­би­лись ниши и своды – на массовые действа рассчи­танная, площадь себя оправдала.

В большей мере с площадью Реги­стана связаны для меня впечат­ления фруктовые.
На протя­жении лета меня­ются натюр­морты. Урюк и абри­косы, нежные персики, пере­би­ва­емые вишнями.
Поне­многу тут и там вспыхнут первые гроздья вино­града. Впослед­ствии вино­град заси­ляет все; самых разных нюансов и форм, он царит долго и настой­чиво, пока не ворвутся в него круг­ляши дыней и арбузов и, наконец, заклю­чи­тельный аккорд золотых винных ягод заполнит лотки и корзины. В лавочках кишми­шовый изюм разыг­ра­ется янтарем к этому времени. Среди всего этого пшеничный цвет узорных, хрустящих по наколам, лепешек.
Биби-Ханым прина­легла на меня своими беге­мот­скими глыбами, – ее стра­шенный силуэт я оценил лишь потом извне города: как члены не улег­ше­гося в долину чудо­вища, торчат они над Самаркандом.
Гроб­ница Тимура веет наду­манным холодком двор­цо­вого зодчества.
Вот Шахи-Зинда, та сразу, как только выныр­нули ее купола в прорезах священной рощи, – она стала моей люби­мицей. Шахи-Зиндой я понял чело­ве­че­ское твор­че­ство Самар­кандии, как высо­тами Чупан-аты понял работу Тянь-Шань­ских ледников и Зерав­шана, исто­чивших котло­вину между­гория и сбро­сивших в дыру пыли гордыню Биби-Ханым.
Не обра­ща­ющий на себя особого внимания портал Абдул-Азиса вводит в сказку лаби­ринта Шахи-Зинды.

Самар­канд. Улица-днем

Сотни ступеней поды­мают к гроб­нице Кусама-ибн-Аббаса, к таин­ствен­ному колодцу, на дне кото­рого нахо­дится чудесный город вели­ко­лепнее Самар­канда, где сад, подобный ожив­ленной персид­ской мини­а­тюре, в котором и доселе живет в ожидании вселен­ской победы ислама Кусам-Зинда, двою­родный брат Маго­мета. Забро­шенный борьбою за Коран с песком Аравии к Зерав­шану, здесь и погиб он под наплывом монголов.
От Абдул-Азиса до Шейх-Ахмета – Мистика, стеной кото­рого конча­ется мавзолей, развер­ты­ва­ется картина майо­лики Востока.
Первое ударное пятно в изумруде, пере­би­ва­емом глухим ультра­ма­рином мавзо­леев Туркан-аки и Бек-аки, обра­зу­ющих коридор рефлек­ти­ру­ющих друг на друга цвети­сто­стей. Пере­ливы цвета в тончайших узорах орна­мен­тики, конча­ю­щихся сталак­ти­тами, спорят с вечерним небом и не сдаются небу чистотой и звуч­но­стью гаммы.
За Туркан-акой остатки мавзолея, в котором начи­на­ются желтые оттенки с бирюзой и синим.
Дальше пустынный лаби­ринт, замкнутый молча­ли­выми стенами до дерева Шахи-Зинды, распла­став­ше­гося над сводами гроб­ницы, прорыв­шего корнями и стену, и грунт.

Из серии «Самар­кандия». Сиаб 1921 г.

Расска­зы­вают: спасаясь бегством после окон­ча­тель­ного пора­жения, Кусам-ибн-Аббас жестом отча­яния втыкает руко­ятку нагайки в землю – руко­ятка пустила корни и разрос­лась в дерево над могилою своего владельца… Всеве­дущий самар­кан­диолог Вяткин сам удивлен породою этого дерева, не встре­ча­е­мого в Самаркандии.
Отсюда заклю­чи­тельная цветовая поэма. Здесь ясный ультра­марин, в нем разыг­ра­лись до полной звуч­ности золотые, желтые и зелено-бархатные вари­ации. Их прони­зы­вает скром­ными жилками откро­вение Востока – бирюза.
Эти солнечные стихии, втис­нутые в непо­ко­ле­бимые узоры и линии, пере­пле­та­ются вширь и ввысь.
Здесь маго­ме­танки юркают в темные своды гробницы.

Таджик

Здесь, разва­лив­шийся на подушках, угощает нас зеленым чаем Мулла-Лисица. В нише на циновке татарин Галей, много­зна­ющий Галей из Казани. Задняя стена Ахмеда-Мистика китай­ской рельефной майо­ликой закан­чи­вает лаби­ринт. Налево лесенка в низкую дверь наружу на клад­бище Афра-сиаба
Здесь начало другой Самар­кандии: снега Тянь-Шаня, высоты Чупан-аты, хребет Агалыка видны отсюда.
Любил я в неурочное время прийти на Шахи-Зинду. Галей спал. Друг Галей, он так просто очело­ве­чивал Аллаха. Он имел на то право: один­на­дцать лет и долгих зим с ревма­ти­че­скими сквоз­ня­ками и лихо­рад­ками Зинды изучал он Коран и рычание внут­рен­но­стями во славу Единого. И был Галей неузна­ваем в кануны пятниц на шиит­ских действах – он раство­рялся в низах животной стихии – это была сфера до дрем­лю­щего растения, до спящего мине­рала. В этом было нечто мудреное, и Галей многого не говорил из того, что он знал…
Небо заго­ра­лось звез­дами. У гроб­ницы Зинды слабо свети­лись верхние окна. В ковре утопала босая нога.
Запоз­далая мышь зашуршит листами Корана
Я спус­каюсь в подземную молельню, где жуть времени расска­зы­вает об ушедших, идущих и сменя­емых поколениях…
Древние люди умели сосре­до­то­чи­ваться над вещами и строить из них любые формы.

Из серии - «Самаркандия»-1921 г.

* * *
По воскре­се­ньям пригла­шали сарты в кишлаки, где они проводят летние месяцы.
Празд­ники у самар­кандцев часты и по любому поводу.
Не считая обще­ственных, много празд­ников семейных. Да и в работе праздник необ­ходим: пиала чаю, затяжка чилима для доброй беседы антрак­ти­руют их занятия. В этом вообще типич­ность всяче­ского Востока: жизнь – самое главное, формы жизни беско­нечно разно­об­разны – лучшая из них в осознании этих форм, в пребы­вании самому в бесформии. Отсюда добро­душно-хитрая улыбка восточ­ного чело­века на евро­пейца, изоб­ре­та­ю­щего новые и новые формы и не исчер­пы­ва­ю­щего, в сущности, ни одной из них до конца.

Первенец

Из семейных празд­ников изящны празд­ники свадебные и трога­тельны – детские.
Первенец отме­ча­ется и прической, и халатом. Бараны и пуды риса, пение и танцы для сотни пригла­шенных сопут­ствуют в течение нескольких дней его рождению.
На обре­зание тот же праздник. Чинно усев­шиеся вдоль кауза муллы откры­вают много­дневный пир…
Воскресное утро. Свеже­по­литые улочки. За городом веселая пыльная дорога между садами.
Из аулов едут на базар. Ослы, лошади, нагру­женные курами, фрук­тами, дровами. Арбы скрипят скошен­ными коле­сами по ухабам.
В разлив­шихся арыках купа­ются ребя­тишки. Кута­ются в бурнусы женщины, тайком выгля­ды­ва­ющие из-под воло­сяных чадр, кокет­ливо дающие знать о их моло­дости холеной ручкой, унизанной перстнями.
В обычное время сияющий белизной хозяин встре­чает вас под тенью карагачей.
Ковры и подушки драго­цекят темную листву, отра­жа­ются в зеркале водоема. Души­стый чай и лучшие фрукты сада начи­нают трапезу.
Старший сын угощает кальяном.

Дремотный отдых с пилавом и беседою о том, что было: откуда пошли узбеки и таджики, как дела­ется кишмиш. Когда поса­жено грана­товое дерево – засы­лаешь под журчание слов и арыка.
Солнце обойдет водоем; пере­ко­чуют ковры и подушки; настанет вечер.
Ласковые привет­ствия и возвра­щение в город по улег­шейся пыли садовых проулков.
Впереди засве­тятся огоньки чайханов. Послы­шится гортанная речь и брен­чанье двуструнки.
На Реги­стан­ской свистит флейта и рокочет барабан заез­жего цирка. Воняет шашлыком и пряностями.
Изъеденный с головы до пяток ночными моски­тами, я хожу ноче­вать на крышу у тюбе­те­еч­ного базара.
На крышах особый город: здесь проводят вечера и ночи.
Крышами женщины ходят в гости друг к другу.
Сверху не видно улиц. Заросшие травой и маком, здесь свои улицы и площади.
Хотя бы и слабый ветерок отго­няет не видимых глазом насекомых.
Хорошо разду­ва­ются легкие: кажется, из глубины неба нака­чи­вает их воздух.
Звезды, звезды!
Кучами, отдель­но­стями, вели­чиною по грец­кому ореху каждая, полощат они ночное небо.
Полярная низко у горизонта.
Вспо­ми­на­ется Африка: там Полярная была еще ниже. Соби­ра­ются все мысли за день, за год, за всю жизнь – чего-то не хватает. Кругом красота, полный мир… Нехватка внутри себя: не полные, не четкие воспри­ятия и отоб­ра­жения не полны и смутны.

«Самар­кандия». 1921 г. Крыши

Простран­ствен­ность еще только мере­щится. В ней пере­ломы и куль­туры, и самого облика чело­ве­че­ского, но как труден путь к ней – окован в трех­мерии кубизма аппарат мой…
Край солнца выходит из-за Руха­бада, зажигая майо­лику Ширдора.
На крышах поды­ма­лись жены, дети, мужья. Потя­ги­ва­лись в розовом сиянии сартянки. Снизу зажуж­жало весенним ульем. Новый день, новые поиски.
Внизу под арка­дами древ­него рынка раскла­ды­ва­лись тюбе­тейки. Стучали кузницы. Кричали о лепешках разносчики.
От Биби-Ханым надви­гался караван верблюдов. Гордые морды, лебе­диные шеи и мудрые, мудрые глаза.
Вот последняя раса, недаром защи­ти­лись они умершей почвой – цветом пустыни.
Ослы шныряют толпой.
Эти прино­ро­ви­лись. Глаза бездумные.
– Лишнего не сделаю, хозяин, как ни горя­чись. Проко­вы­ряешь дыру на челке – тебе же хуже… Важни­чать, брат, нечем: судьба! Повер­нись она иначе, быть бы и мне хозя­ином и ковы­рять бы на тебе спину… Есте­ственный подбор, брат, да…
Болта­ются уши. Все для него знакомо. Ничего нет на земле особен­ного, и ослик толкает тюками прохожих, полу­чает тумаки, прош­ны­ривая толпою базарников.
Садык разложил четыре халата, катушки ниток. В одной руке его роза, другой держит пиалу горя­чего чаю.
– Салам, това­рищи! Как поживайот?
– Здрав­ствуй, здрав­ствуй, Садык… Пора за город – к Чупан-ате.