Автор: | 10. января 2019

Анненков, Юрий Павлович (1889–1974), русский художник, деятель театра и кино, литератор, выдающийся представитель русско-французского модерна и авангарда. Сумел органично соединить в своих произведениях, в том числе в живописи (Адам и Ева, 1913, Третьяковская галерея, Москва), гибкую ритмику и декоративность модерна с чертами гротескной «зауми» в духе футуризма. Вошел в число видных деятелей нового русского театра Как писатель дебютировал сборником стихов Четверть девятого (Петроград, 1919); затем выпустил (под псевдонимом «Б.Темирязев») Повесть о пустяках (Берлин, 1934). Опубликовал много статей о театре и кино в западноевропейской прессе, а также (на французском языке) монографии Одевая звезд (Париж, 1955) и Макс Офюльс (Париж, 1962). Среди его литературных, как бы «иронически-символистских» работ выделяется собрание мемуарных очерков Дневник моих встреч. Цикл трагедий (Нью-Йорк, 1966; первое переиздание на родине мастера – Л., 1991), – пестрая панорама российской, в том числе и советской культуры, написанная критически-острым пером.


 


Адам и Ева ГТГ

Повесть о пустяках

12
Япон­ская война нача­лась для Коленьки стихо­тво­ре­нием Винти­кова. Коленька носил сизую гимна­зи­че­скую шинель на вырост, стриг волосы под первый номер и стара­тельно называл Винти­кова Дмит­рием Дмит­ри­е­вичем, а не просто Мит Митычем, как это было раньше. Дмитрий Дмит­ри­евич Винтиков, у кото­рого коли­че­ство звёзд на груди увели­чи­лось вдвое, а нос покрылся мелкими дыроч­ками, как будто его исты­кали булавкой, написал в Колин альбом для рисо­вания следующее:

Хотя проклятые макаки
Ведут внезапные атаки
И нам чинят урон большой,
Но мы, воспря­нувши душой,
Покажем всем друзьям макак,
Что значит русский наш кулак!
Ведь все ж не человек макака,
И вся его затея — кака.

Стихо­тво­ренье Коленьке очень понра­ви­лось; он выучил его наизусть и в гимназии читал своим това­рищам — Феде Попову, Темно­ме­рову Мише и всем одно­класс­никам, а после гимназии, дома, толстому Семке Розен­блату. Това­рищи зали­ва­лись весёлым смехом. Япон­ская война нача­лась для Коленьки весело. К тому же дядя Лёня, брат отца, кава­ле­рий­ский офицер, кото­рого все у Хохловых считали «отпетым молодым чело­веком», оказался знаме­нитым героем. Во всех газетах сооб­ща­лось о его подвиге. Собственный корре­спон­дент «Нивы», Табурин, «пером и каран­дашом» прославлял муже­ство и наход­чи­вость дяди Лени, изоб­разив его атаку­ющим сопку. «Нива» тоже носи­лась в гимназию, и гимна­зисты смот­рели на Коленьку завистливо.
Если бы в годы Япон­ской войны суще­ство­вала Госу­дар­ственная Дума, пред­се­да­тель ее, несо­мненно, произнёс бы такую речь:
— Госу­дарю импе­ра­тору благо­угодно было в трудный час, пере­жи­ва­емый отече­ством, созвать Госу­дар­ственную Думу во имя единения русского царя с верным ему народом. Россия не желала войны, русский народ чужд заво­е­ва­тельных стрем­лений. Но жребий брошен, и во весь рост стал перед нами вопрос об охране целости и един­ства госу­дар­ства… Отрадно видеть то вели­чавое и преис­пол­ненное досто­ин­ства спокой­ствие, которое охва­тило всех без исклю­чения и которое ярко и без лишних слов подчёр­ки­вает перед миром величие и силу русского духа (бурные апло­дис­менты и крики «ура»). Спокойно можем сказать напа­да­ющим на нас: не дерзайте касаться нашей святой Руси (бурные апло­дис­менты)! Народ наш миро­любив и добр, но страшен и могуч, когда вынужден постоять за себя (бурные апло­дис­менты). Смот­рите — скажем мы — вы думали, что нас разъ­еди­няет раздор и вражда, а между тем все народ­ности, насе­ля­ющие необъ­ятную Русь, и все партии слились в одну брат­скую семью, когда отече­ству грозит опас­ность. И не повесит головы в унынии русский бога­тырь, какие бы испы­тания ему ни пришлось пере­жить; все вынесут его могучие плечи, и, отразив врага, вновь засияет миром, счастием и доволь­ством единая, нераз­дельная родина во всём блеске своего несо­кру­ши­мого величия (бурные апло­дис­менты, «ура» в честь госу­даря, гимн).

Портрет фото­ху­дож­ника М.А. Шерлинга

Но так как в то время Думы еще не было, то он (пред­се­да­тель) произнёс эти слова лишь 26-го июля 1914 года.
В даль­нейшем, однако, все пере­пу­та­лось и начало прини­мать формы неже­ла­тельные. Коленька неожи­данно получил две двойки подряд по закону Божьему, чего раньше никогда не случа­лось. Дядя Лёня женился на сестре мило­сердия, Ксении Петровне Крюковой, что вызвало всеобщее неодоб­рение. Колина мать горя­чи­лась ужасно:
— Навя­зы­вать в родствен­ницы какую-то особу лёгкого пове­дения, поехавшую на фронт ловить женихов, — какая наглость! Не желаю, не желаю! Имею я право не желать? Эта особа непре­менно увлечёт Леонида в тину!
Дядя Лёня писал длинные оправ­да­тельные письма, уверяя, что Ксения Петровна «зверски свет­ская дама, хотя и не из дворянок». Между тем заво­ё­ванные когда-то дядей сопки верну­лись в руки японцев. Генерал Стес­сель бездей­ствовал в осаждённом Порт-Артуре, питая гарнизон кониной и падалью. Броне­носец «Петро­пав­ловск» взлетел на воздух вместе с худож­ником Вере­ща­гиным. Гене­ралы ссори­лись между собой, Куро­паткин медлил и нере­ши­тель­ствовал. Участи­лись пере­ме­щения, пере­на­зна­чения коман­ду­ющих лиц.
Весьма серьёзно обду­мы­вали, что будет лучше: А. поме­стить на место Б., а Б. на место Д. или, напротив, Д. на место А. и т. д.; как будто что-нибудь, кроме удоволь­ствия А. и Б., могло зави­сеть от этого. В штабе армии, по случаю прере­каний Куту­зова со своим началь­ником штаба, Бенниг­сеном, и присут­ствия дове­ренных лиц госу­даря и этих пере­ме­щений, шла более, чем обык­но­венно, сложная игра партий: А. подка­пы­вался под Б., Д. — под С. и т. д., во всех возможных пере­ме­ще­ниях и соче­та­ниях. При всех этих подка­пы­ва­ниях пред­метом интриг большею частью было то военное дело, которым думали руко­во­дить все эти люди; но это военное дело шло неза­ви­симо от них, именно так, как оно должно было идти, т. е. никогда не совпадая с тем, что приду­мы­вали люди… В штабе армии поло­жение было в высшей степени натя­нутое. Ермолов, придя к Бенниг­сену, умолял его употре­бить своё влияние на глав­но­ко­ман­ду­ю­щего для того, чтобы сделано было наступление.
— Ежели бы я не знал вас, я подумал бы, что вы не хотите того, о чём вы просите. Стоит мне посо­ве­то­вать одно, чтобы свет­лейший, наверное, сделал проти­во­по­ложное, — отвечал Беннигсен…
Тем временем Куро­паткин все медлил и медлил. Его даже прозвали «кунк­та­тором». Упорную свою медли­тель­ность он объяснял неже­ла­нием риско­вать пушечным мясом… Отступ­ление разви­ва­лось. Армия бежала, бросая артил­лерию, провиант и раненых. Дезер­тиры укры­ва­лись в зарослях гаоляна. У японцев впервые появи­лись пуле­мёты. Немцы впервые приме­нили разрывные пули «дум-дум». С фран­цуз­ского фронта впервые поползли танки… Чело­ве­че­ская кровь не зависит от хроно­логии: она льётся, когда ее проливают.
Отступ­ление прини­мало эпиче­ский характер. Вере­саев подго­тав­ливал о нем свою книгу. Андреев уже писал «Красный смех», чтобы однажды проснуться знаме­ни­то­стью. Вообще писа­тели вдох­нов­ля­лись чрез­вы­чайно. На первой стра­нице одной из газет появи­лось стихо­тво­рение Фруга-Случевского:

От Невы к Формозе дальней
По поверх­ности хрустальной
Неиз­ве­данных морей
Мчится флот России милой,
И ее могучей силой
Веет с мощных мачт и рей…

А назавтра была Цусима.
Госу­дарь играл в крокет, когда пришло изве­стие об исходе боя. Злые языки утвер­ждали, что госу­дарь просил отло­жить теле­грамму в сторону, пока не закон­чится партия. Но это неверно. Госу­дарь тотчас прослушал доне­сение, выпу­стил из рук крокетный молоток и, страшно бледный, просле­довал во дворец. Дмитрий Дмит­ри­евич Винтиков, делавший карьеру по двор­цо­вому ведом­ству, услышал о всех подроб­но­стях этого дня из первых уст и клялся, что госу­дарь побледнел необы­чайно. Котик Винтиков, сын Дмитрия Дмит­ри­е­вича, еще безусый мичман, ушёл с эскадрой адми­рала Рожде­ствен­ского и доплыл до Цусимы, чтобы никогда не вернуться. Дмитрия Дмит­ри­е­вича пред­ста­вили госу­дарю, и министр двора собствен­но­ручно повесил новый орден на золотые папо­рот­ники винти­ков­ского мундира. Монархи, прези­денты республик, мини­стры выез­жают в места, разру­шенные земле­тря­се­нием, затоп­ленные ливнями, сожжённые засухой, бесе­дуют с потер­пев­шими людьми, лишён­ными кровли, семьи, имуще­ства, трудо­спо­соб­ности, жмут им руки, выра­жают высокое и даже высо­чайшее сочув­ствие и отбы­вают в столицы в собственных вагонах.

13
По-преж­нему бумажные розаны — лубочные песни с надрывом — цветут алым, голубым и розовым анилином, золотой фольгой и сусальным серебром в трак­тире «Северный Медведь», в махо­рочном дыму. Стри­женные в скобку гармо­нисты продол­жают чинно сидеть в ряд, оперев на колени гармонь. Студенты и извоз­чики поми­нутно распа­хи­вают визг­ливую дверь. Живые цветы хранятся засу­шен­ными в гербарии, в пачке спря­танных бережно писем, в томике люби­мого поэта. Бумажные цветы, наивная подделка под насто­ящие, вызы­вают прене­бре­жи­тельную улыбку — их жизнь особенно недол­го­вечна: зелёные обмотки раскру­чи­ва­ются с прово­лоч­ного стебля; прово­лока прока­лы­вает чашечку, венчик, обнажая все несо­вер­шен­ство и убогую хитрость струк­туры; насту­пает позорная смерть — без поче­стей, без торже­ственных усыпален бота­ни­че­ских атласов. Но когда в лавке старьев­щика или в коллекции чудака — соби­ра­теля курьёзов — неожи­данно оживёт под стек­лянным колпаком запы­лённый, помятый и уже бесцветный бумажный букет, — он непре­менно повер­гает зрителя, обла­да­ю­щего нормальным комплексом чувств, в несколько грустное и все же отрадное созер­цание, более волну­ющее, нежели те ощущения, что возни­кают при пере­ли­сты­вании даже самых драго­ценных герба­риев… Одним словом, в трак­тире «Северный Медведь» или «Северная Звезда» — на Песках, на Лиговке, на Малом проспекте — всегда найдётся подвы­пивший студент, который будет плакать, раскидав свои локти по столу, от смут­ного сознания брен­ности, непо­пра­ви­мости чело­ве­че­ской жизни — под отча­янные пере­боры гармонистов.

Вальс «На сопках Манчжурии»
Мрачно вокруг,
И ветер на сопках рыдает.
Порой из-за туч выплы­вает луна,
Могилы солдат освещает.
Белеют кресты
Далёких героев прекрасных,
И мрачные тени, кружася вокруг,
Твердят нам о жертвах напрасных.
Средь будничной тьмы,
Житей­ской обыденной прозы,
Забыть до сих пор мы не можем войны,
И льются горючие слезы.
Плачет отец,
Пла-а-чет жена молодая,
И плачет вся Русь, как один человек,
Злой рок судьбы проклиная.
А слезы бегут,
Как волны далё­кого моря,
И сердце терзает тоска и печаль
И бездна вели­кого горя.
Героев тела
Давно уж в могилках истлели,
А мы им последний не отдали долг
И вечную память не спели.
Мир вашей душе,
Вы погибли за Русь, за отчизну,
Но, верьте, еще мы за вас отомстим
И справим кровавую тризну.

14
Бедный Котик Винтиков! Он уже ждал своей очереди появиться в этой повести, но был вычеркнут из черно­вика. У Котика были всегда улыба­ю­щиеся глаза и такие припухшие губы, точно он только что цело­вался взасос. Но на самом деле он никого не целовал в своей жизни: он только соби­рался цело­вать черно­глазую Надюшу Порту­га­лову. Вскоре после Цусимы Надюшу поце­ловал Серёжа Панкратов, тогда еще гимна­зист. Произошло это в январе 1905 года, в самые первые дни его, в Крещенье. А 9-го января Серёжа Панкратов шёл с толпой рабочих к Зимнему дворцу. Коленька гулял по улицам в гимна­зи­че­ской шинели, повя­занный башлыком, и, столк­нув­шись с толпой, увидел Панкра­това. Коленька зашагал рядом с ним.
— Хохлик, — произнёс Серёжа Панкратов, — катись домой: затопчут!
Серёжа был гимна­зи­стом седь­мого класса, а Коленька — третье­класс­ником. Серёжа читал Карла Маркса, а Коленька — «Жизнь животных» Брэма. Но Коленька продолжал идти в ногу с Серёжей и в ту минуту, когда хотел спро­сить о смысле этой прогулки, с удив­ле­нием услышал щёлканье орехов. Звук казался таким неуместным — очевидно было, что никто орехов щелкать не мог, что Коленька тотчас решил: это просто бросают по мостовой булыж­ни­ками. Но вокруг был глубокий январ­ский снег. Не понимая, что проис­ходит, Коленька повер­нулся с вопросом к Серёже — Серёжа Панкратов, вздра­гивая, лежал на снегу. Люди разбе­га­лись в разные стороны: черными пятнами по голу­бому. Коленька кинулся было тоже бежать, но вдруг вернулся к Серёже, упал перед ним на колени и, стес­нённый башлыком и неудобно подвер­нув­шейся шинелью, стал прикла­ды­вать снег к его лбу и к его рукаву. Снег мгно­венно краснел. Коленька смахивал его ладонью и наки­дывал свежий. В его голове не мель­кало никаких мыслей, ни даже простого недо­умения: все это произ­водил Коленька меха­ни­чески. Он слышал топот пронёс­шихся в страшной близости лошадей, слышал отдельные крики, но поднялся лишь после того, как кто-то положил Серёжу Панкра­това на извоз­чичьи сани. Тогда Коленька стряхнул с себя снег и, не замечая кровавых пятен на своей шинели, пошёл домой. Только к утру следу­ю­щего дня он сумел заплакать.
Гимназия — это, прежде всего, директор гимназии. Директор был грек и даже составил учебник грече­ского языка. Но грече­ский язык упразд­нили. Директор остался дирек­тором, но жало­ванье ему сокра­тили за отсут­ствием пред­мета препо­да­вания. Директор заперся в своей квар­тире и выходил из неё только для того, чтобы кого-нибудь распечь, разнести и нака­зать. Затем, гимназия — это инспектор Солитёр Панта­лоныч, прозванный так потому, что насто­ящее его имя было Фелитёр Апол­ло­нович. Препо­давал алгебру в старших классах и устра­ивал (во всех классах) ежене­дельные обыски в партах. Потом — батюшка, отец Тарантас, или просто Тарань, а то и Вобла (насто­ящее имя Таранец); стар, сед и ко всему равно­душен. Классный наставник Николай Степаныч Блинов, препо­да­ва­тель русского языка, беско­рыстно влюб­лённый в Канте­мира, Держа­вина, Жуков­ского, Пушкина, Гоголя, Лермон­това и Турге­нева, — остальных не читал. Немец Браун, соста­ви­тель учеб­ника по немец­кому языку, учил когда-то Хохлова-отца и носил Влади­мира на шее. Август Вале­рья­нович Либерман (латынь), снис­кавший любовь среди учеников весё­лыми анек­до­тами, степень пристой­ности которых была обратно пропор­ци­о­нальна возрасту учеников. Одевался с иголочки, ухаживал за племян­ницей мини­стра народ­ного просве­щения и распро­странял в классе запах духов. Историк Навозов, молодой, горла­стый человек с руками земле­копа, живший в Колпине в собственном домишке и читавший вслух ученикам «Quo vadis», за что приобрёл репу­тацию воль­но­думца и рефор­ма­тора. Мате­матик Паскудин (насто­ящее имя — Проскудин), с рыжей бородой и в очках, обмо­танных на пере­но­сице ваткой. Швейцар Петенька, нико­ла­ев­ский ветеран без руки, но с нашив­ками и меда­лями, сердитый лицом, добрый и ласковый сердцем, — торговал тетрад­ками (в лине­ечку и в клетку, прямую и косую), каран­да­шами, встав­ками и перьями. Сторож Никон, прода­вавший сладкие булки в младших классах, папи­росы — в средних, водку и презер­ва­тивы — в старших. Учитель чисто­пи­сания и надзи­ра­тель Семён Семёныч (фамилия неиз­вестна), надпи­сы­вавший готи­че­ским почерком тетрадки, купленные у Тётеньки, и водивший учеников на прогулку от Анич­кова моста до Симео­нов­ского и обратно во время большой пере­мены. Учитель рисо­вания Яков Евсеич (фамилия неиз­вестна), тихий, отёчный человек, учивший туше­вать рисунки в диаго­на­левую сетку и за всякое отступ­ление от этого правила, неза­ви­симо от достиг­нутых резуль­татов, ставивший двойку. Яков Евсеич умер от водянки. За гробом шли три чело­века: запла­канная старушка (мать? жена? кухарка?) и Коленька с нянькой Афимьей. Коленьку отпу­стили ради этого случая на два утренних урока, но он не явился ни на один. Яков Евсеич был первым покой­ником, кото­рого увидел Коленька в своей жизни; покойник вызвал в нем тошноту и непре­одо­лимое любопытство…
Вот это и есть — гимназия. Но, кроме того, гимназия — в вечном страхе, в посто­янном обмане, в зависти и фискаль­стве. Не следует верить чувстви­тельным воспо­ми­на­ниям о годах, прове­дённых в гимназии, — такие воспо­ми­нания проник­нуты лучшими наме­ре­ниями, но не соот­вет­ствуют действи­тель­ности. Гимназия — это школа пороков, тайных и явных, ложь о чело­веке, ложь о природе, залос­нив­шиеся брюки, пропахшие сортиром, пальцы в чернильных пятнах, туманная Фонтанка с дровя­ными баржами за окнами, пожарный кран в томи­тельном кори­доре, неспра­вед­ливые окрики, прыщи на лице и мечта о побеге.

15
Всеобщая заба­стовка. Колина гимназия бастует тоже. Коленька уже знает, что такое — рево­люция. Иван Павлович раду­ется тому, что бездей­ствует водо­провод, что почта­льоны не приносят почту, что по улицам ходят демон­странты, что не горят фонари, что где-то в рабочем совете сидит доселе неиз­вестный адвокат Хрусталев-Носарь и диктует прави­тель­ству свои условия. Коленька тоже в восторге. По вечерам на улицах Петер­бурга можно играть в прятки, в кошки-мышки, в казаки-разбой­ники. Скользят, жмутся вдоль стен редкие тени прохожих; разъ­ез­жают казачьи патрули. По вечерам Коленька выходит на улицу с финским ножом в кармане; гимна­зи­че­скую шинель остав­ляет дома и наря­жа­ется в коро­тенькую шубку для катка. Рево­люция похожа на игру в прятки и в казаки-разбой­ники. В гимназии, в гимна­сти­че­ском зале, проис­ходят сходки. Крас­но­щёкий, смею­щийся вось­ми­классник Подобедов ведёт собрания. Гулька Бабченко, из седь­мого парал­лель­ного, призы­вает к рево­лю­ци­онной стой­кости. Коленька апло­ди­рует и готов закри­чать «ура». Директор, наткнув­шись на заставу из парт и кафедр, убежал в свою квар­тиру и в тот же вечер умер от разрыва сердца. Ученики узнали о его смерти только через неделю; кто, где и как хоронил дирек­тора — оста­лось невы­яс­ненным. Историк Навозов стал появ­ляться в гимназии в косо­во­ротке под расстёг­нутым сюртуком, здоро­вался с учени­ками за руку, кое-кому из них говорил «товарищ». Он поддер­живал требо­вание гимна­зи­стов о введении лекци­онной и даже факуль­та­тивной системы препо­да­вания, о пред­ста­ви­тель­стве учеников и их роди­телей в педа­го­ги­че­ском совете, об отмене формы и обяза­тельной общей молитвы, о разре­шении курения в старших классах, выступал на сходках, наполняя гимна­зи­че­ский зал грохотом своего голоса: под окнами проез­жала артил­лерия. Гимна­зисты воро­бьями сидели на подокон­никах, на парал­лельных брусьях, на козлах, на трапециях.
Коленьке 13 лет. Но разве трина­дца­ти­летние гавроши не умирали на барри­кадах? С отрядом Гульки Бабченко Коленька идёт в соседнюю женскую гимназию снимать учениц с занятий. Десять гимна­зи­стов в шинелях нарас­пашку вошли в вести­бюль. Была пере­мена. Гимна­зистки в корич­невых платьях и черных перед­никах сновали по лест­нице, пере­кли­каясь звон­кими голосами.
— Това­рищи! — закричал Гулька Бабченко. — Во имя соли­дар­ности с рабочим классом, борю­щимся за свою свободу, мы, от лица объеди­нён­ного совета старост петер­бург­ских средних учебных заве­дений, призы­ваем вас, това­рищи-гимна­зистки, влиться в общее движение, захва­тить свои сумки и поки­нуть классы! Мы призы­ваем вас, товарищи-гимназистки…русская женщина всегда стояла в первых рядах…
На верхней площадке оста­но­ви­лась ученица шестого класса Мэри Оболен­ская. Она пере­гну­лась через перила и плес­нула в лицо Гульки Бабченко из ночной посуды. Двор­ники выбро­сили Бабченко на улицу; Коленьку выво­локли за ухо…
В квар­тире Щепкиных, сидя у пианино «Юлий Генрих Циммерман» и повернув лицо в сторону крето­но­вого кресла, где улыба­лась Полина Галак­ти­о­новна, студент Вовка, который все еще был студентом, напевал:

Я — Трепов в свите,
Я генерал.
Я вместе с Витте
Шёл на скандал.
Мой герб: ружье, штыки и плеть,
Девиз: патронов не жалеть!
Я — Трепов в свите,
Bonjour, Mesdames!

* * *
Я — Куропаткин,
Меня все бьют,
Во все лопатки
Войска бегут.
Я как стратег и генерал
Японцам Порт-Артур отдал…
Я — Куропаткин,
Я все сказал.

* * *
Я — Сергей Витте,
Премьер-министр.
Как пове­ли­тель —
В реше­ньях быстр.
Я отпе­чатал манифест,
Пригодный для известных мест,
Я — граф Портсмутский,
Несу свой крест…

Юноша Михайлов в Таври­че­ском саду стрелял в адми­рала. Юношу судили, он был нераз­го­ворчив, отка­зался назвать сообщ­ников, и его пове­сили… Историк Навозов отнёс в охранное отде­ление 15 страниц убори­стого письма о личных наблю­де­ниях, сделанных в трёх петер­бург­ских гимна­зиях, с точным поиме­но­ва­нием всех уличённых в небла­го­на­дёж­ности учеников, роди­телей и учителей. Навозов получил назна­чение на пост инспек­тора Колиной гимназии вместо Соли­тёра Панта­ло­ныча, отстра­нён­ного за мягкость и адми­ни­стра­тивную расте­рян­ность. Навозов явился в гимназию в новом мешко­ватом вицмун­дире; артил­ле­рий­ский обоз прогро­мыхал по классам, кори­дорам, рекре­а­ци­онным залам; тяжёлые кулаки земле­копа стучали по столам. В первый же день историк Навозов «вышвырнул из стен гимназии свыше трид­цати паршивых овец, дабы продез­ин­фи­ци­ро­вать удуш­ливую атмо­сферу». Гулька Бабченко и Коленька Хохлов оказа­лись в их числе. Для крас­но­щё­кого, весё­лого Подобе­дова уволь­нение явилось уже безобидной и запоз­далой формаль­но­стью: историк Навозов не подо­зревал, что юноша Михайлов, стре­лявший в адми­рала, был в действи­тель­ности гимна­зи­стом вось­мого класса Подобедовым.