Автор: | 18. апреля 2019

Анненков, Юрий Павлович (1889–1974), русский художник, деятель театра и кино, литератор, выдающийся представитель русско-французского модерна и авангарда. Сумел органично соединить в своих произведениях, в том числе в живописи (Адам и Ева, 1913, Третьяковская галерея, Москва), гибкую ритмику и декоративность модерна с чертами гротескной «зауми» в духе футуризма. Вошел в число видных деятелей нового русского театра Как писатель дебютировал сборником стихов Четверть девятого (Петроград, 1919); затем выпустил (под псевдонимом «Б.Темирязев») Повесть о пустяках (Берлин, 1934). Опубликовал много статей о театре и кино в западноевропейской прессе, а также (на французском языке) монографии Одевая звезд (Париж, 1955) и Макс Офюльс (Париж, 1962). Среди его литературных, как бы «иронически-символистских» работ выделяется собрание мемуарных очерков Дневник моих встреч. Цикл трагедий (Нью-Йорк, 1966; первое переиздание на родине мастера – Л., 1991), – пестрая панорама российской, в том числе и советской культуры, написанная критически-острым пером.



Женщина в синей шляпе. 1918 г                    А. М. Горький

Повесть о пустяках
Глава 2

17 - 19
В Петропавловской крепости, у коменданта Кудельки, – званая вечеринка. Пианист Бройдес играет Равеля, артистка Ратова-Неверина, с тяжёлой соломенной косой, заложенной в три яруса вокруг головы, читает стихи Кузмина, хозяйка дома заводит граммофон с пластинками Вяльцевой. На стенах висят бумажные веера, открытки с головками Харламова, «Лихорадка» Катарбинского и ребятишки Бэм. Граммофонная труба в форме лилии выкрашена в цвета радуги. Жена Кудельки – вся в бантиках: в волосах, на плечах, на корсаже. Начальник крепостной охраны и отряда чрезвычайного назначения, скуластый латыш, – в красном галифе, в рубашке защитного цвета и при шпорах: волосы его, туго напомаженные и залакированные фиксатуаром, образуют в своей толще неожиданные трещины, подобно земной коре во время землетрясения. Южные американцы, кубинцы, жители Огненной Земли и Японских островов свидетельствуют, что к землетрясениям можно привыкнуть, как к семейным сценам или к хроническому бронхиту. Комендант Куделько гостеприимен, разговорчив, поминутно угощает водочкой с огурчиками, с солёными груздями, с тёшкой. Он поправляет пенсне на носу, теребит Коленьку за пуговицу френча и хлопотливо доказывает, что самым лучшим художником в мире является Кившенко.
– Эх, батенька, – говорит комендант Куделько, – у моего папашки в Лубнах, за Белявской левадой, была хата. Дык скажу вам, дорогой товарищ, что такой вишнёвки не водилось даже в монастыре Афанасия Сидячего. И текла, дорогой товарищ, река Сула. И ходили на Сулу парубки таскать налимов. На леваде росли тополя, а по вечерам пели лягушки. То есть так пели, прохвосты, что передать, дорогой товарищ, не-во-зможно! Каждый раз, приезжая в Питер, я шествовал в музей Александра III смотреть на Кившенку. Ну прямо дьявол, а не художник – лягушки так и прут! Революция, скажу вам, – грозный факт, сами знаете. По утрам за бастионом паляют в классовых врагов почём зря, аж башка трещит. Товарищ в красных портках потерял цвет лица через это. А вот, батенька, нет-нет, да урву минутку и – шасть в музей, поглядеть на Кившенку… Гришка, не балуй трофеями! – крикнул Куделько своему сыну.
Гришка, лет шести от роду, маршировал по комнате в сановной треуголке. Гришка послушно отложил ее на диван. Коленька прочел на атласной подкладке две буквы: Д. и В. Он отстранил стопку с водкой, повертел треуголку в руках.
– Трофейчики. Скальпы, – засмеялся Куделько. – Скоро отправляем первую партию в театральный отдел.
Коленька рассмеялся тоже…
Коленька несёт под мышкой треуголку, завёрнутую в «Известия». Туман лондонского Сити лижет перила моста. Ветер бьёт в упругие паруса тумана, город скрипит всеми снастями, плывёт, вздымаясь на валы. Ветер срывает последнюю искру с папиросы. Папироса гаснет. Спичек нет…

18
Слова, произносимые в тумане, падают у ног говорящего. Прогулка продолжается. Конструктор Гук размахивает руками. Разговор начался со спичек, но важно ли, в конце концов, с чего начался разговор? Ветер бьёт в паруса тумана. Снасти скрипят. На ветру папиросы поминутно гаснут либо сгорают слишком стремительно. Спички, купленные вскладчину, подходят к концу.
Дорога преграждается трупом автомобиля. Скорчившись, осев на бок, он гниёт на мостовой. Он уже становится похожим на кучу мусора. В разрушенном кузове, как свежие побеги на гнилушке, расцветает любовь. Матрос, приподнявшись, оглядывается на прохожих.
– С коммунистическим приветом! – кричит он. – Кто не работает, тот не…!
Тряпки, подмятые под матроса, сопят и хрюкают.
Прогулка продолжается. Торцовая площадка ныряет в беспредметности. Глаз – основная щупальца человека – постоянно ищет гармонии. Следя ночное небо и отражая звезды (Коленька оглядывается, смотрит вверх: фонари не горят, туман непроницаем), глаз непременно сводит их в созвездия, хаос стремится объяснить законом, привести к равновесию. Человечество тяготеет к порядку, к организации, к закономерности; уклонение от норм называет безумием. Здесь начинается геометрия. Конец наваждению. Вы слышите?
– А вот спички шведские, головки советские: три часа вонь, потом огонь!
Как? Опять папиросники? На площадку вступает из беспредметности мальчик-с-пальчик в великановой солдатской шинели, в великановых валенках… Вы слышите? Неужели вы не слышите скрежета теорем? Цивилизация идёт гигантскими шагами. От клистирной трубки до перелёта на Марс, от омоложения (история Фауста становится бытом!) до лабораторного гомункула теперь короче путь, чем от Троицкого моста до Третьего Парголова. Папиросники! При чем тут папиросники! Блок проводит время на заседаниях, молчит и пишет доклады. Ремизов раздаёт обезьяньи грамоты, – товарищ Фишкин из Петрокоммуны снисходительно гордится грамотой, как в 1917 году снисходил Борис Савинков…
В тумане раздаётся выстрел. Один, другой, третий. Охапка выстрелов.
– Придётся лечь, – говорит Гук.
– Ляжем, – соглашается Коленька.
Они ложатся. Торцы сырые и холодные. Стрельба не унимается. Тогда Коленька подкладывает руку под голову, перекидывает ногу за ногу.
– Подождём. Спешить некуда.
Гумилёв обучает милиционеров географии. Ветхий Кони читает лекции о психологии преступности в исправдоме для проституток. Ахматова влачит пайковый мешок; выдачи скудеют с каждым днём, но мешок становится все более непосильным. Аким Волынский произносит талмудические речи на собраниях «Всемирной Литературы», на Моховой. Дэви Шапкин, насвистывая, сочиняет танго в политпросвете петербургского военного округа. Комиссия Горького высчитывает количество калорий, необходимых для правильного питания учёных, писателей, художников; оказывается, что, кроме проросшей картошки, мороженой конины и вяленой воблы, необходимо выдавать раз в месяц по плитке шоколада «Крафт», а учёным с особыми заслугами – по две плитки. Следовательно, преждевременно устраивать истерики: если шоколада «Крафт» хватит – культура будет вне опасности… Одно за другим возникают издательства с названиями холодными и патетическими, как лёд и ветры: «Алконост», «Петрополис», «Аквилон», «Академия». На Мойке, в особняке Елисеева (сиги, угри, колбасы, фрукты, вина), нарождается Дом Искусства – богадельная для вымирающих стареньких переводчиц, для писателей с прошлым, но без всякого будущего, для любителей красивых гостиных и пирожных с ягодками, с яблочной повидлой; богадельня с лакеями от самого Елисеева, с огромной белокафельной кухней, куда приплетаются за жидким супцом сгорбленные переводчицы Гамсуна, Гауптмана, Сельмы Лагерлеф и Бьернсона – с жестянками в прозрачных руках; богадельная с роскошной мебелью: красное дерево, драгоценные инкрустации, венецианские люстры, бронза, – обтянутой чехлами и ревниво охраняемой кем? для кого? от кого? до какой поры? В концертной зале склоняется на одно колено мраморная купальщица; готические витражи в столовой изображают крестоносцев, седлающих коней. Это уже вторая богадельная, второй приют для людей, затыкающих уши ватой, чтобы не слышать громов революции: первый открылся на Бассейной улице – Дом Литераторов.
Но громче не прекращались. Дребезжали окна, прерывался электрический ток, лопались водопроводные трубы, сыпной тиф ничем уже себя не ограничивал, кареты скорой помощи – единственные в городе повозки-мелькали по улицам, огибая лошадиные трупы; вата, заложенная в уши, пропускала звуки, укрыться было некуда; рыжий полиглот и рецензент (с ватой в ушах) носил правую руку на перевязи, чтобы, Боже упаси, не получить через прикосновение – «рукопожатия отменяются»! – микробов сыпняка, оспы или новой морали. Трескались в комнатах промёрзшие зеркала, наводя суеверный страх; врывались в залы ватаги молодых кентавров с диспутами о театре. Столкнувшись с кентаврами в коридоре Дома Искусства, полиглот делал в воздухе приветственный жест левой рукой. В Доме Искусств, над асфальтовой лентой Мойки, по соседству с покоями стареньких переводчиц, затерянных в прошлом писателей и позабытых писательских вдов-набухли осиные гнезда: жужжат Серапионовы братья. Толя Виленский основывает литературный семинарий критического разбора, читают вслух без устали, спорят до рассвета, топают смазными сапогами, сушат валенки на печурках, курят махорку, пьют спирт и кирпичный чай с сахарином, не меняя стаканов, ревнуют друг к другу машинисток Люсю Ключареву и Липочку Липскую, собираются драться на дуэли и снова читают вслух до зари, которая неразличима в тумане.
Пайковые хвосты извиваются по улицам, стынут во дворе великокняжеского дворца на Миллионной (с выходом на набережную Невы), где помещается комиссия Горького. По Миллионной бродят учёные, получившие плитку шоколада, конину, воблу и сушёные овощи, присаживаются на ступеньки Эрмитажа, под кариатидами Теребенёва, отдохнуть и потолковать о поломке баржи на топливо, о величии академика Павлова, о замене шоколада зубным порошком, о коллективной выписке из-за границы научной литературы, брома и тёплых носков.
Поэты блуждают по улицам, проспектам, ротам, линиям и переулкам, по торцу и по булыжнику, поэты проводят время на заседаниях, обучают в литстудиях уменью писать стихи, чему сами ни в каких студиях не обучались и чему научить заведомо невозможно, целуют голодных девушек, рассуждают о жизни и смерти, строят, перебрасывают мосты. Один умрёт от неразгаданной врачами болезни, испепеляющей разум и сердце; другого расстреляют (так будет сказано в правительственном сообщении; в действительности же поэта забьют прикладами, чтобы не слышно было выстрелов); третий зарежется бритвой; четвёртый пустит себе пулю в лоб; пятый повесится на собственных подтяжках – подтяжки, уже не способные отвечать прямому своему назначению – поддерживать брюки, легко выносят тяжесть человеческого тела… Поэты строят мосты, кто – плошкотный, кто – цепной, кто – железобетонный, в общем – мосты как мосты, всякий мост соединяет два берега: вступишь, перейдёшь – и вот уже на том берегу.

19
– Кажется, можно встать? – говорит конструктор Гук, прислушиваясь.
Они поднимаются с земли.
– Мостом мы называем сооружение, – продолжает Гук, – служащее для перевода дороги над каким-нибудь препятствием: над рекой, над оврагом, над другой дорогой. Таким образом, под мостом всегда остаётся некоторое свободное пространство. Обычно мост переводит свою дорогу через препятствия настолько повышенно, что не мешает движению по пересекаемому направлению; такое пересечение путей мы, конструкторы, называем «пересечением в разных уровнях». Термин достаточно технический, чтобы стать философским… Вопросы проектирования и конструирование мостов являются частью инженерного искусства в прямом смысле этого слова, так как каждый мост, несмотря на всю утилитарность своего назначения и подробность расчёта, является таким же проявлением творческой воли автора, как всякое другое произведение искусства. Соответственно с этим и в мостовом деле основным актом творческой воли является воображение. Для того, чтобы спроектировать мост, необходимо его раньше всего вообразить. Создание первоначальной идеи проектировщик начинает с целого, и подход к мосту происходит концентрически. Исходный и самый важный концентр создаётся в несколько первых наиболее творческих часов (бессонные ночи, например, или прогулки в тумане), во время которых рождается схема. Затем производится проверка в отношении применимости к местным условиям, что весьма субъективно (в отношении пролётов, строительной высоты, отметок профиля), экономичности (разбивка на пролёты, выбор очертания), стоимости и эстетичности (общий вид и гармоническая связь его с местностью, например: Обводный канал, платяной шкаф, рабочий кабинет – уплотнённый или еще только подлежащий уплотнению, номер гостиницы… но это уже вещь, способная сбить с толку любого, даже самого бесстрастного математика). Так как психологически важно получить как можно скорее результат и так как вопрос ставится лишь о возможности применения схемы, то здесь неизбежно и вполне уместно пользоваться всеми имеющимися средствами для упрощения работы в виде графиков, формул, аналогий, наганов, подтяжек, цианистого калия и т. п. Так как мыслимых схем всегда бывает несколько, то возникает вопрос о сравнении этих схем, хотя, в сущности, схемы, рационально решающие одну и ту же задачу, вообще говоря, бывают однородны. Когда выбор сделан, мы переходит к следующему этапу, к проблемам сопротивления материалов и внешних давлений: проходящие грузы, ветры, сила течения, геологические особенности почвы… Стоп. Приехали.
Они и в самом деле приближались к той скамейке на Троицком мосту, где началась их беседа неведомое количество часов тому назад. Ветер рвёт паруса. Светает. Сквозь серые лохмотья тумана, взвихренные и бессильные упорствовать, проглядывает стальное небо. Движутся люди, медленно переставляя ноги и едва касаясь ими крыш, труб, куполов. По Неве, кружась, плывёт набухшая от воды шляпа.
– Отсюда мне до дому рукой подать, – заявляет Гук. – Кстати, я думаю, что обыски уже кончились. Я, знаете, не люблю почему-то обысков, хотя документы мои почти в порядке. Мой бывший швейцар Андрей (теперь он служит в милиции) всегда меня предупреждает накануне. Такие ночи я провожу на улицах. Спасибо за компанию.
Они простились. Туман рассеивался. Не исключена была возможность появления солнечных лучей. Коленька Хохлов посмотрел на шляпу под мостом, вспомнил о треуголке Винтикова, которую все еще держал в руках, и вместе с «Известиями» бросил ее в Неву.