Автор: | 10. января 2019

Анненков, Юрий Павлович (1889–1974), русский художник, деятель театра и кино, литератор, выдающийся представитель русско-французского модерна и авангарда. Сумел органично соединить в своих произведениях, в том числе в живописи (Адам и Ева, 1913, Третьяковская галерея, Москва), гибкую ритмику и декоративность модерна с чертами гротескной «зауми» в духе футуризма. Вошел в число видных деятелей нового русского театра Как писатель дебютировал сборником стихов Четверть девятого (Петроград, 1919); затем выпустил (под псевдонимом «Б.Темирязев») Повесть о пустяках (Берлин, 1934). Опубликовал много статей о театре и кино в западноевропейской прессе, а также (на французском языке) монографии Одевая звезд (Париж, 1955) и Макс Офюльс (Париж, 1962). Среди его литературных, как бы «иронически-символистских» работ выделяется собрание мемуарных очерков Дневник моих встреч. Цикл трагедий (Нью-Йорк, 1966; первое переиздание на родине мастера – Л., 1991), – пестрая панорама российской, в том числе и советской культуры, написанная критически-острым пером.


 


Адам и Ева ГТГ

Повесть о пустяках

12
Японская война началась для Коленьки стихотворением Винтикова. Коленька носил сизую гимназическую шинель на вырост, стриг волосы под первый номер и старательно называл Винтикова Дмитрием Дмитриевичем, а не просто Мит Митычем, как это было раньше. Дмитрий Дмитриевич Винтиков, у которого количество звёзд на груди увеличилось вдвое, а нос покрылся мелкими дырочками, как будто его истыкали булавкой, написал в Колин альбом для рисования следующее:

Хотя проклятые макаки
Ведут внезапные атаки
И нам чинят урон большой,
Но мы, воспрянувши душой,
Покажем всем друзьям макак,
Что значит русский наш кулак!
Ведь все ж не человек макака,
И вся его затея — кака.

Стихотворенье Коленьке очень понравилось; он выучил его наизусть и в гимназии читал своим товарищам — Феде Попову, Темномерову Мише и всем одноклассникам, а после гимназии, дома, толстому Семке Розенблату. Товарищи заливались весёлым смехом. Японская война началась для Коленьки весело. К тому же дядя Лёня, брат отца, кавалерийский офицер, которого все у Хохловых считали «отпетым молодым человеком», оказался знаменитым героем. Во всех газетах сообщалось о его подвиге. Собственный корреспондент «Нивы», Табурин, «пером и карандашом» прославлял мужество и находчивость дяди Лени, изобразив его атакующим сопку. «Нива» тоже носилась в гимназию, и гимназисты смотрели на Коленьку завистливо.
Если бы в годы Японской войны существовала Государственная Дума, председатель ее, несомненно, произнёс бы такую речь:
— Государю императору благоугодно было в трудный час, переживаемый отечеством, созвать Государственную Думу во имя единения русского царя с верным ему народом. Россия не желала войны, русский народ чужд завоевательных стремлений. Но жребий брошен, и во весь рост стал перед нами вопрос об охране целости и единства государства… Отрадно видеть то величавое и преисполненное достоинства спокойствие, которое охватило всех без исключения и которое ярко и без лишних слов подчёркивает перед миром величие и силу русского духа (бурные аплодисменты и крики «ура»). Спокойно можем сказать нападающим на нас: не дерзайте касаться нашей святой Руси (бурные аплодисменты)! Народ наш миролюбив и добр, но страшен и могуч, когда вынужден постоять за себя (бурные аплодисменты). Смотрите — скажем мы — вы думали, что нас разъединяет раздор и вражда, а между тем все народности, населяющие необъятную Русь, и все партии слились в одну братскую семью, когда отечеству грозит опасность. И не повесит головы в унынии русский богатырь, какие бы испытания ему ни пришлось пережить; все вынесут его могучие плечи, и, отразив врага, вновь засияет миром, счастием и довольством единая, нераздельная родина во всём блеске своего несокрушимого величия (бурные аплодисменты, «ура» в честь государя, гимн).

Портрет фотохудожника М.А. Шерлинга

Но так как в то время Думы еще не было, то он (председатель) произнёс эти слова лишь 26-го июля 1914 года.
В дальнейшем, однако, все перепуталось и начало принимать формы нежелательные. Коленька неожиданно получил две двойки подряд по закону Божьему, чего раньше никогда не случалось. Дядя Лёня женился на сестре милосердия, Ксении Петровне Крюковой, что вызвало всеобщее неодобрение. Колина мать горячилась ужасно:
— Навязывать в родственницы какую-то особу лёгкого поведения, поехавшую на фронт ловить женихов, — какая наглость! Не желаю, не желаю! Имею я право не желать? Эта особа непременно увлечёт Леонида в тину!
Дядя Лёня писал длинные оправдательные письма, уверяя, что Ксения Петровна «зверски светская дама, хотя и не из дворянок». Между тем завоёванные когда-то дядей сопки вернулись в руки японцев. Генерал Стессель бездействовал в осаждённом Порт-Артуре, питая гарнизон кониной и падалью. Броненосец «Петропавловск» взлетел на воздух вместе с художником Верещагиным. Генералы ссорились между собой, Куропаткин медлил и нерешительствовал. Участились перемещения, переназначения командующих лиц.
Весьма серьёзно обдумывали, что будет лучше: А. поместить на место Б., а Б. на место Д. или, напротив, Д. на место А. и т. д.; как будто что-нибудь, кроме удовольствия А. и Б., могло зависеть от этого. В штабе армии, по случаю пререканий Кутузова со своим начальником штаба, Беннигсеном, и присутствия доверенных лиц государя и этих перемещений, шла более, чем обыкновенно, сложная игра партий: А. подкапывался под Б., Д. — под С. и т. д., во всех возможных перемещениях и сочетаниях. При всех этих подкапываниях предметом интриг большею частью было то военное дело, которым думали руководить все эти люди; но это военное дело шло независимо от них, именно так, как оно должно было идти, т. е. никогда не совпадая с тем, что придумывали люди… В штабе армии положение было в высшей степени натянутое. Ермолов, придя к Беннигсену, умолял его употребить своё влияние на главнокомандующего для того, чтобы сделано было наступление.
— Ежели бы я не знал вас, я подумал бы, что вы не хотите того, о чём вы просите. Стоит мне посоветовать одно, чтобы светлейший, наверное, сделал противоположное, — отвечал Беннигсен…
Тем временем Куропаткин все медлил и медлил. Его даже прозвали «кунктатором». Упорную свою медлительность он объяснял нежеланием рисковать пушечным мясом… Отступление развивалось. Армия бежала, бросая артиллерию, провиант и раненых. Дезертиры укрывались в зарослях гаоляна. У японцев впервые появились пулемёты. Немцы впервые применили разрывные пули «дум-дум». С французского фронта впервые поползли танки… Человеческая кровь не зависит от хронологии: она льётся, когда ее проливают.
Отступление принимало эпический характер. Вересаев подготавливал о нем свою книгу. Андреев уже писал «Красный смех», чтобы однажды проснуться знаменитостью. Вообще писатели вдохновлялись чрезвычайно. На первой странице одной из газет появилось стихотворение Фруга-Случевского:

От Невы к Формозе дальней
По поверхности хрустальной
Неизведанных морей
Мчится флот России милой,
И ее могучей силой
Веет с мощных мачт и рей…

А назавтра была Цусима.
Государь играл в крокет, когда пришло известие об исходе боя. Злые языки утверждали, что государь просил отложить телеграмму в сторону, пока не закончится партия. Но это неверно. Государь тотчас прослушал донесение, выпустил из рук крокетный молоток и, страшно бледный, проследовал во дворец. Дмитрий Дмитриевич Винтиков, делавший карьеру по дворцовому ведомству, услышал о всех подробностях этого дня из первых уст и клялся, что государь побледнел необычайно. Котик Винтиков, сын Дмитрия Дмитриевича, еще безусый мичман, ушёл с эскадрой адмирала Рождественского и доплыл до Цусимы, чтобы никогда не вернуться. Дмитрия Дмитриевича представили государю, и министр двора собственноручно повесил новый орден на золотые папоротники винтиковского мундира. Монархи, президенты республик, министры выезжают в места, разрушенные землетрясением, затопленные ливнями, сожжённые засухой, беседуют с потерпевшими людьми, лишёнными кровли, семьи, имущества, трудоспособности, жмут им руки, выражают высокое и даже высочайшее сочувствие и отбывают в столицы в собственных вагонах.

13
По-прежнему бумажные розаны — лубочные песни с надрывом — цветут алым, голубым и розовым анилином, золотой фольгой и сусальным серебром в трактире «Северный Медведь», в махорочном дыму. Стриженные в скобку гармонисты продолжают чинно сидеть в ряд, оперев на колени гармонь. Студенты и извозчики поминутно распахивают визгливую дверь. Живые цветы хранятся засушенными в гербарии, в пачке спрятанных бережно писем, в томике любимого поэта. Бумажные цветы, наивная подделка под настоящие, вызывают пренебрежительную улыбку — их жизнь особенно недолговечна: зелёные обмотки раскручиваются с проволочного стебля; проволока прокалывает чашечку, венчик, обнажая все несовершенство и убогую хитрость структуры; наступает позорная смерть — без почестей, без торжественных усыпален ботанических атласов. Но когда в лавке старьевщика или в коллекции чудака — собирателя курьёзов — неожиданно оживёт под стеклянным колпаком запылённый, помятый и уже бесцветный бумажный букет, — он непременно повергает зрителя, обладающего нормальным комплексом чувств, в несколько грустное и все же отрадное созерцание, более волнующее, нежели те ощущения, что возникают при перелистывании даже самых драгоценных гербариев… Одним словом, в трактире «Северный Медведь» или «Северная Звезда» — на Песках, на Лиговке, на Малом проспекте — всегда найдётся подвыпивший студент, который будет плакать, раскидав свои локти по столу, от смутного сознания бренности, непоправимости человеческой жизни — под отчаянные переборы гармонистов.

Вальс «На сопках Манчжурии»
Мрачно вокруг,
И ветер на сопках рыдает.
Порой из-за туч выплывает луна,
Могилы солдат освещает.
Белеют кресты
Далёких героев прекрасных,
И мрачные тени, кружася вокруг,
Твердят нам о жертвах напрасных.
Средь будничной тьмы,
Житейской обыденной прозы,
Забыть до сих пор мы не можем войны,
И льются горючие слезы.
Плачет отец,
Пла-а-чет жена молодая,
И плачет вся Русь, как один человек,
Злой рок судьбы проклиная.
А слезы бегут,
Как волны далёкого моря,
И сердце терзает тоска и печаль
И бездна великого горя.
Героев тела
Давно уж в могилках истлели,
А мы им последний не отдали долг
И вечную память не спели.
Мир вашей душе,
Вы погибли за Русь, за отчизну,
Но, верьте, еще мы за вас отомстим
И справим кровавую тризну.

14
Бедный Котик Винтиков! Он уже ждал своей очереди появиться в этой повести, но был вычеркнут из черновика. У Котика были всегда улыбающиеся глаза и такие припухшие губы, точно он только что целовался взасос. Но на самом деле он никого не целовал в своей жизни: он только собирался целовать черноглазую Надюшу Португалову. Вскоре после Цусимы Надюшу поцеловал Серёжа Панкратов, тогда еще гимназист. Произошло это в январе 1905 года, в самые первые дни его, в Крещенье. А 9-го января Серёжа Панкратов шёл с толпой рабочих к Зимнему дворцу. Коленька гулял по улицам в гимназической шинели, повязанный башлыком, и, столкнувшись с толпой, увидел Панкратова. Коленька зашагал рядом с ним.
— Хохлик, — произнёс Серёжа Панкратов, — катись домой: затопчут!
Серёжа был гимназистом седьмого класса, а Коленька — третьеклассником. Серёжа читал Карла Маркса, а Коленька — «Жизнь животных» Брэма. Но Коленька продолжал идти в ногу с Серёжей и в ту минуту, когда хотел спросить о смысле этой прогулки, с удивлением услышал щёлканье орехов. Звук казался таким неуместным — очевидно было, что никто орехов щелкать не мог, что Коленька тотчас решил: это просто бросают по мостовой булыжниками. Но вокруг был глубокий январский снег. Не понимая, что происходит, Коленька повернулся с вопросом к Серёже — Серёжа Панкратов, вздрагивая, лежал на снегу. Люди разбегались в разные стороны: черными пятнами по голубому. Коленька кинулся было тоже бежать, но вдруг вернулся к Серёже, упал перед ним на колени и, стеснённый башлыком и неудобно подвернувшейся шинелью, стал прикладывать снег к его лбу и к его рукаву. Снег мгновенно краснел. Коленька смахивал его ладонью и накидывал свежий. В его голове не мелькало никаких мыслей, ни даже простого недоумения: все это производил Коленька механически. Он слышал топот пронёсшихся в страшной близости лошадей, слышал отдельные крики, но поднялся лишь после того, как кто-то положил Серёжу Панкратова на извозчичьи сани. Тогда Коленька стряхнул с себя снег и, не замечая кровавых пятен на своей шинели, пошёл домой. Только к утру следующего дня он сумел заплакать.
Гимназия — это, прежде всего, директор гимназии. Директор был грек и даже составил учебник греческого языка. Но греческий язык упразднили. Директор остался директором, но жалованье ему сократили за отсутствием предмета преподавания. Директор заперся в своей квартире и выходил из неё только для того, чтобы кого-нибудь распечь, разнести и наказать. Затем, гимназия — это инспектор Солитёр Панталоныч, прозванный так потому, что настоящее его имя было Фелитёр Аполлонович. Преподавал алгебру в старших классах и устраивал (во всех классах) еженедельные обыски в партах. Потом — батюшка, отец Тарантас, или просто Тарань, а то и Вобла (настоящее имя Таранец); стар, сед и ко всему равнодушен. Классный наставник Николай Степаныч Блинов, преподаватель русского языка, бескорыстно влюблённый в Кантемира, Державина, Жуковского, Пушкина, Гоголя, Лермонтова и Тургенева, — остальных не читал. Немец Браун, составитель учебника по немецкому языку, учил когда-то Хохлова-отца и носил Владимира на шее. Август Валерьянович Либерман (латынь), снискавший любовь среди учеников весёлыми анекдотами, степень пристойности которых была обратно пропорциональна возрасту учеников. Одевался с иголочки, ухаживал за племянницей министра народного просвещения и распространял в классе запах духов. Историк Навозов, молодой, горластый человек с руками землекопа, живший в Колпине в собственном домишке и читавший вслух ученикам «Quo vadis», за что приобрёл репутацию вольнодумца и реформатора. Математик Паскудин (настоящее имя — Проскудин), с рыжей бородой и в очках, обмотанных на переносице ваткой. Швейцар Петенька, николаевский ветеран без руки, но с нашивками и медалями, сердитый лицом, добрый и ласковый сердцем, — торговал тетрадками (в линеечку и в клетку, прямую и косую), карандашами, вставками и перьями. Сторож Никон, продававший сладкие булки в младших классах, папиросы — в средних, водку и презервативы — в старших. Учитель чистописания и надзиратель Семён Семёныч (фамилия неизвестна), надписывавший готическим почерком тетрадки, купленные у Тётеньки, и водивший учеников на прогулку от Аничкова моста до Симеоновского и обратно во время большой перемены. Учитель рисования Яков Евсеич (фамилия неизвестна), тихий, отёчный человек, учивший тушевать рисунки в диагоналевую сетку и за всякое отступление от этого правила, независимо от достигнутых результатов, ставивший двойку. Яков Евсеич умер от водянки. За гробом шли три человека: заплаканная старушка (мать? жена? кухарка?) и Коленька с нянькой Афимьей. Коленьку отпустили ради этого случая на два утренних урока, но он не явился ни на один. Яков Евсеич был первым покойником, которого увидел Коленька в своей жизни; покойник вызвал в нем тошноту и непреодолимое любопытство…
Вот это и есть — гимназия. Но, кроме того, гимназия — в вечном страхе, в постоянном обмане, в зависти и фискальстве. Не следует верить чувствительным воспоминаниям о годах, проведённых в гимназии, — такие воспоминания проникнуты лучшими намерениями, но не соответствуют действительности. Гимназия — это школа пороков, тайных и явных, ложь о человеке, ложь о природе, залоснившиеся брюки, пропахшие сортиром, пальцы в чернильных пятнах, туманная Фонтанка с дровяными баржами за окнами, пожарный кран в томительном коридоре, несправедливые окрики, прыщи на лице и мечта о побеге.

15
Всеобщая забастовка. Колина гимназия бастует тоже. Коленька уже знает, что такое — революция. Иван Павлович радуется тому, что бездействует водопровод, что почтальоны не приносят почту, что по улицам ходят демонстранты, что не горят фонари, что где-то в рабочем совете сидит доселе неизвестный адвокат Хрусталев-Носарь и диктует правительству свои условия. Коленька тоже в восторге. По вечерам на улицах Петербурга можно играть в прятки, в кошки-мышки, в казаки-разбойники. Скользят, жмутся вдоль стен редкие тени прохожих; разъезжают казачьи патрули. По вечерам Коленька выходит на улицу с финским ножом в кармане; гимназическую шинель оставляет дома и наряжается в коротенькую шубку для катка. Революция похожа на игру в прятки и в казаки-разбойники. В гимназии, в гимнастическом зале, происходят сходки. Краснощёкий, смеющийся восьмиклассник Подобедов ведёт собрания. Гулька Бабченко, из седьмого параллельного, призывает к революционной стойкости. Коленька аплодирует и готов закричать «ура». Директор, наткнувшись на заставу из парт и кафедр, убежал в свою квартиру и в тот же вечер умер от разрыва сердца. Ученики узнали о его смерти только через неделю; кто, где и как хоронил директора — осталось невыясненным. Историк Навозов стал появляться в гимназии в косоворотке под расстёгнутым сюртуком, здоровался с учениками за руку, кое-кому из них говорил «товарищ». Он поддерживал требование гимназистов о введении лекционной и даже факультативной системы преподавания, о представительстве учеников и их родителей в педагогическом совете, об отмене формы и обязательной общей молитвы, о разрешении курения в старших классах, выступал на сходках, наполняя гимназический зал грохотом своего голоса: под окнами проезжала артиллерия. Гимназисты воробьями сидели на подоконниках, на параллельных брусьях, на козлах, на трапециях.
Коленьке 13 лет. Но разве тринадцатилетние гавроши не умирали на баррикадах? С отрядом Гульки Бабченко Коленька идёт в соседнюю женскую гимназию снимать учениц с занятий. Десять гимназистов в шинелях нараспашку вошли в вестибюль. Была перемена. Гимназистки в коричневых платьях и черных передниках сновали по лестнице, перекликаясь звонкими голосами.
— Товарищи! — закричал Гулька Бабченко. — Во имя солидарности с рабочим классом, борющимся за свою свободу, мы, от лица объединённого совета старост петербургских средних учебных заведений, призываем вас, товарищи-гимназистки, влиться в общее движение, захватить свои сумки и покинуть классы! Мы призываем вас, товарищи-гимназистки…русская женщина всегда стояла в первых рядах…
На верхней площадке остановилась ученица шестого класса Мэри Оболенская. Она перегнулась через перила и плеснула в лицо Гульки Бабченко из ночной посуды. Дворники выбросили Бабченко на улицу; Коленьку выволокли за ухо…
В квартире Щепкиных, сидя у пианино «Юлий Генрих Циммерман» и повернув лицо в сторону кретонового кресла, где улыбалась Полина Галактионовна, студент Вовка, который все еще был студентом, напевал:

Я — Трепов в свите,
Я генерал.
Я вместе с Витте
Шёл на скандал.
Мой герб: ружье, штыки и плеть,
Девиз: патронов не жалеть!
Я — Трепов в свите,
Bonjour, Mesdames!

* * *
Я — Куропаткин,
Меня все бьют,
Во все лопатки
Войска бегут.
Я как стратег и генерал
Японцам Порт-Артур отдал…
Я — Куропаткин,
Я все сказал.

* * *
Я — Сергей Витте,
Премьер-министр.
Как повелитель —
В решеньях быстр.
Я отпечатал манифест,
Пригодный для известных мест,
Я — граф Портсмутский,
Несу свой крест…

Юноша Михайлов в Таврическом саду стрелял в адмирала. Юношу судили, он был неразговорчив, отказался назвать сообщников, и его повесили… Историк Навозов отнёс в охранное отделение 15 страниц убористого письма о личных наблюдениях, сделанных в трёх петербургских гимназиях, с точным поименованием всех уличённых в неблагонадёжности учеников, родителей и учителей. Навозов получил назначение на пост инспектора Колиной гимназии вместо Солитёра Панталоныча, отстранённого за мягкость и административную растерянность. Навозов явился в гимназию в новом мешковатом вицмундире; артиллерийский обоз прогромыхал по классам, коридорам, рекреационным залам; тяжёлые кулаки землекопа стучали по столам. В первый же день историк Навозов «вышвырнул из стен гимназии свыше тридцати паршивых овец, дабы продезинфицировать удушливую атмосферу». Гулька Бабченко и Коленька Хохлов оказались в их числе. Для краснощёкого, весёлого Подобедова увольнение явилось уже безобидной и запоздалой формальностью: историк Навозов не подозревал, что юноша Михайлов, стрелявший в адмирала, был в действительности гимназистом восьмого класса Подобедовым.