Повесть о пустяках
Глава 5
1 (1 - 5)
— Признайтесь, товарищ Антипов, с кем это вы вчера развели щупензон в кино? Такая белобрысенькая?
— Ничего подобного! Эта барышня будет нашему сослуживцу крестница, товарищ Сима Кузнырь.
Разговор происходит на лавочке, на Садовой Кудринской. Нэп украшает Москву: столица — в улыбке. Труба, Сухарёвка, Смоленский рынок, Охотный ряд завалены товарами — осетрина, балычок, курятина, масла, крупчатка, зелень, шерстяные носки, английский коверкот, горячие пирожки с луком, остатки сытинских книжонок с картинками, щеглы, чижи и канарейки, николаевские паспорта и комнатная дребедень. Снуют в толпе новой масти банкиры: «Куплю — продам червонцы, доллары, фунты!» В цвету сирень и черёмуха; во дворах и двориках желтеет пряная запахом ромашка. Солнечные бусины прыгают по церковным куполам. Под куполами встречаются новые раскрашенные вывески: «Клуб имени Дзержинского», «Киностудия Краснопресненского райкома», «Бурято-сартская секция безбожников»... Россия взрыта и перепахана. Петербург протирает глаза после летаргии. Американским пластырем заклеены чудовищные раны Поволжья. Снова бегут пароходы — Нижний, Работки, Исады, Бармино — на койках первого класса лежат в сапогах преды, зампреды, хозяйственники, красные купцы. Как встарь, сбегаются на пристани босоногие девчонки с лесной земляникой на блюдцах, бабы с варенцом и зажаренной рыбой. Возвышаются на берегах горы порожних ящиков с трёхбуквенным клеймом «АРА»; у сходней чекисты в лиловых фуражках проверяют билеты, командировки, мандаты. Сирень, черёмуха, берёзы, крапива, лопухи, пушисто-белые небесные стада. В Нижнем Новгороде открывается первая советская ярмарка — по слову Ленина: «Учитесь торговать». Главный Дом подчищен и подкрашен, и по всему городу, до вокзального буфета включительно, развешан манифест «От Лиона до Нижнего». Правда, на ярмарке в Нижнем, кроме портретов вождей, кишмиша и громкоговорителей, ничего не оказалось, но зато на отмелях Оки, на «Песках», снова готовят пельмени с перцем. Прилетают из Москвы немецкие «юнкерсы» Добролёта, сверкая гофрированной сталью; пятнистая корова на аэродроме отдыхает в тени огромного плаката «На самолёт, пролетарий!». Присев на корточки за пустыми пакгаузами, под мостами разрушенных товарных пристаней, грузчики-персы волжской водой совершают обряд омовения.
Петербург едва пытается шевельнуть отмороженными пальцами, но Москва уже в полном благодушии. Россия вспахана военным коммунизмом, пахарь отирает пот со лба; все корни выкорчеваны, пласты перевёрнуты, выжжены пни, отсеяны камни — пусть кормилица отдохнёт, постоит под паром: завтра начинается сев. Москвичи ходят в театры, в Художественный и к Коршу, заполняют кино, ведут беседы на скамейках бульваров кольца А и кольца Б, едят мороженое на углах, любуются витринами Белова и Елисеева. Имажинисты открыли книжную лавку, кавказцы открыли духаны, чекисты открыли кабаре «Ампир» и карточный клуб у Зона, громилы, переодевшись лихачами, выстроились у Страстного монастыря — на его стенах увековечены имена Спартака, Марата, Маркса и Ленина, Демьяна Бедного, Коперника, Вагнера и Сезанна...
Разговор на скамейке:
— Настоящий талант всегда бывает скромен. Проституировать музу нельзя. Нашей молодёжи следует поучиться смиренномудрию у корифеев отечественной литературы. Конечно, среди поэтов новой школы — факт, что есть талантливые люди. Вот, например, Маяковский: назвал Зимний дворец «макаронной фабрикой» — заметьте, что колоннада дворца фактически смахивает на макароны. Рифмы тоже бывают удачные. Великий Кольцов плохо владел рифмой, почему и писал белыми стихами. Впрочем, рифмы Маяковского можно слушать, но при чтении ровно ничего не получается, факт.
— Имажинисты, имажинята, телята, щенята, сосунки!
— Почитать бы теперь, например, Сенкевича! Замечательно, как он «Камо грядеши» развернул! Вы любите, конечно, Сенкевича?
— Нет. Не люблю. Вообще из классиков я предпочитаю Гончарова и этого, как его, Писемского.
— Эх, милый товарищ, книга — великая вещь, незаменимая обстановка для кабинета, особенно в хороших переплётах. В былое время, помните, можно было подыскать кабинетик — письменный стол, кресло сафьяновое, качалку, канапе и полки, полки — рублей за 500, факт.
— А не угодно ли за 200? Полный гарнитур.
— С качалкой?
— С качалкой.
— Те-те-те...
Зелёный туннель бульваров тянется от переезда до переезда. На скамейках ведутся по вечерам негромкие разговоры.
— Пойдём хлебнуть холостого чайку с Ландрином?
— Мерсите, эту жижу я и дома вижу.
Бренчат трамваи кольца А и кольца Б, летний вечер зеленеет. Освещаются программы кино: «Индийская гробница», «Доктор Мабузо», «Авантюристка из Монте-Карло», «Остров погибших кораблей», «Кабинет доктора Калигари»... На лавочке у ограды старушка ищет у себя за воротом, приговаривая:
— У, расскакалась, кобыла толстопятая! Ужо я тебя, погоди!
Россия переключилась на строительство. Людей в кожаных куртках сменили люди с портфелями.
2
Петербург похож на римского воина, высеченного из мрамора, и — на оловянного солдатика в жёлтом золоте кавалергардской формы. В революцию стал похож Петербург на умирающего гладиатора: мрамор, застывший в падении; на мраморной груди — струйка живой, горячей крови; к щеке, к плечу, к бедру — белый на белом — прильнул снег, красная кровь стекает на снег пьедестала.
Москва — летом — похожа на игрушку монастырского изделия; зимой Москва — фигурный мятный пряник. Не все ли равно — зима, лето ли? Москва прекрасна, никакое время года не в силах подточить ее красоту. Розовый, горящий, ослепляющий снег. В розовом пылании зимняя Москва. На лотках продавались когда-то розовые мятные пряники. На Рождество в окнах свистящей полозьями ночной Москвы когда-то мигали огни зажжённых ёлок. Теперь продажа ёлок запрещена: религия — опиум для народа. Никакого Сына Божия не было. Родился простой внебрачный еврейский мальчик... Впрочем, и теперь кое-где, в разрез штор, можно было подглядеть огоньки восковых рождественских свечек на темно-зелёной хвое: особый грузовик Моссовета развозил ёлки по квартирам иностранцев, проживавших в Москве. «Иностранцам — ёлки, а русским — палки», — острили завистливые и ничем не довольные советские граждане.
Окутав ноги леопардовым пледом, едет в извозчичьих санках по розовым московским ухабам Айседора Дункан — малинововолосая, беспутная и печальная, чистая в мыслях, великодушная сердцем, осмеянная и заплёванная кутилами всех частей света и прозванная Дунькой в Москве. Дэви Шапкин, мечтавший аккомпанировать Айседоре на ее выступлениях, не дождался ее приезда: он разминулся с ней в пути, уезжал в заграничную командировку на предмет ознакомления с новейшими завоеваниями европейской музыки. Айседора Дункан платит извозчику, плохо разбираясь в дензнаках, и, предложив ему самому взять из сумочки сколько следует, откидывает полость низких санок и входит в подъезд. В особняке на Пречистенке, в зале, завешанной серыми сукнами и устланной бобриком, ждут Айседору ее ученицы: в косичках и стриженные под гребёнку, в драненьких платьицах, в мятых тряпочках — восьмилетние дети рабочей Москвы, — с веснушками на переносице, с пугливым удивлением в глазах. Прикрытая лёгким плащом, сверкая пунцовым лаком ногтей на ногах, Дункан раскрывает объятия, как бы говоря: придите ко мне все труждающиеся и обременённые! Голова едва наклонена к плечу, лёгкая улыбка светится материнской нежностью. Тихим голосом Дункан говорит по-английски:
— Дети, я не собираюсь учить вас танцам: вы будете танцевать, когда захотите, те танцы, которые подскажет вам ваше желание, мои маленькие. Я просто хочу научить вас летать, как птицы, гнуться, как юные деревца под ветром, радоваться, как радуется майское утро, бабочка, лягушонок в росе, дышать свободно, как облака, прыгать легко и бесшумно, как серая кошка... Переведите, — обращается Дункан к переводчику и политруку школы товарищу Грудскому.
— Детки, — переводит Грудский, — товарищ Изадора вовсе не собирается обучать вас танцам, потому что танцульки являются достоянием гниющей Европы. Товарищ Изадора научит вас махать руками, как птицы, ластиться вроде кошки, прыгать по-лягушиному, то есть, в общем и целом, подражать жестикуляции зверей...
... На Пасху тоже было запретили подвоз творога, но в Страстную пятницу самые настоящие пасхи — с цукатами и ванильным порошком — неожиданно показались в окнах государственных продуктовых магазинов. Назывались пасхи «творожными пирамидками», что вполне соответствовало действительности, а так как новых деревянных форм изготовить не удалось, то сохранились на пирамидках и выпуклые буквы «Х.В.». Однако читались эти буквы по-новому: «Хозяйство Восстанавливается». Советским гражданам предлагалось приветствовать друг друга возгласом:
— Хозяйство Восстанавливается!
И отвечать:
— Воистину Восстанавливается!
3
Семка Розенблат служит в одном из московских главков в качестве последней спицы в колеснице торгового сектора. Семка Розенблат, однако, не отстаёт от моды: он бреет лицо и голову, и его череп, прикрытый на затылке татарской тюбетейкой, блестит от загара; роговые очки, портфель, парусиновая толстовка, чесучовые панталоны и сандалии на босу ногу придают внешности Розенблата деловую сановитость, свойственную ответственным работникам. Когда Семка Розенблат идёт по улице, прохожие так и думают про него (одни — со злобой, другие — с завистью, третьи — почтительно): вот идёт ответственный работник. У Розенблата вообще чрезвычайно острое чувство мимикрии, но внешность его меняется не умышленно — с какой-нибудь предвзятой мыслью, а так же естественно и незаметно для самого себя, как это происходит в природе. Семка Розенблат внушает к себе уважение. Не подвержена такому внушению только Евлампия Ивановна Райхман, квартирная хозяйка. Ей доподлинно известно, что у Розенблата — грош в кармане и вошь на аркане («слава Богу, кажется, не тифозная!») и, следовательно, уважать его не за что; Евлампия Ивановна презирает Розенблата, как неудачника. Разве только в некоторых жизненных мелочах, приобретающих, впрочем, немаловажное значение в уплотнённой квартире, проявляется его полезность: так, Семка Розенблат починил все электрические выключатели, раздобыл где-то новую дверную ручку, поправил английский замок, приколол в уборной красиво разрисованные плакатики с серпом и молотом:
«Напоминаем гражданам, что уборная — не выгребная яма».
«Просим граждан без дела за цепочку не дёргать: клозет не персимфанс».
Голова Розенблата ясна, его мозг не знает усталости. Розенблат работает. Лучше всего работается по утрам. Презрение Евлампии Ивановны Райхман, мухи над столом в торговом секторе главка, рваное белье, истыканное английскими булавками, безденежье — мимо них проходит Семка Розенблат. Нэп подсказывает простое решение: Семка, заделайся частником! На этот путь вступили десятки дельцов, хорошо знакомых Розенблату, но он не так наивен, и к тому же торговлишка, разрешённая декретом, — слишком узкое поле деятельности: Семка Розенблат отбрасывает в сторону мелочи жизни, и его внутреннему взору раскрываются необычайные дали борьбы и побед. Лучше всего работается по утрам, когда жильцы уплотнённой квартиры разбредаются по местам службы, а спекулянт Тищенко еще лежит в постели; в эти часы Евлампия Ивановна Райхман, побелившись рисовой пудрой в передней перед трюмо, отправляется по делам к коменданту дома, и даже из кухни не доносится шипение примуса. Чтобы скрыть свои опоздания в главке, Семка Розенблат уговорился с курьером торгового сектора Фонвизиным: обязался Фонвизин, за небольшое вознаграждение, каждым утром класть на канцелярский стол Розенблата зажжённую папиросу; папироса теплится неугасимой лампадкой, приходит начальник, приходят сослуживцы, и каждый видит: на столе товарища Розенблата курится папироса, значит, Розенблат уже давно здесь и, вероятно, отлучился куда-нибудь по делам службы, с докладом, или за подписью, или, в крайнем случае, в уборную. А тем временем в тишине и одиночестве опустевшей квартиры Евлампии Ивановны Райхман Семка Розенблат, склонившийся над тетрадкой, пишет, перечёркивает, сокращает, переписывает заново целые страницы, дымя такой же папироской «Прана», как и та, что тлеет на его столе в канцелярии главка.
Однажды утром, перечитав в последний раз переписанные начисто страницы, Семка Розенблат вложил их в конверт из газетной бумаги и отправил по почте на имя Владимира Ильича Ленина. Прямо самому Ленину и прямо в Кремль. Кто-нибудь другой на месте Семки Розенблата давно бы уже наболтал повсюду невесть чего о таком удивительном случае, как личное письмо к Ленину. Но Розенблат был человеком положительным, дальновидным и не мелочным, пустословие его прельстить не могло. Всю последнюю неделю, напротив, он был молчаливее обыкновенного. Когда Евлампия Ивановна Райхман, постучав в дверь, вошла в его комнату, Розенблат лежал на диване, гадая, сколько времени придётся ему ждать ответа на письмо, — в получении ответа он не сомневался.
— Желающих участвовать на пипифакс в уборной, благоволите записаться, — степенно произнесла Евлампия Ивановна, держа в руке листок бумаги.
— Через недели две! — воскликнул Розенблат, думая о письме. — Вы это понимаете, мадам Райхман?
— Я вас не понимаю, — ответила Евлампия Ивановна и вышла из комнаты.
4
С утверждением нэпа письма стали доходить по назначению. Письмо Семки Розенблата попало в руки Ленину. В сжатой форме, но со всеми необходимыми подробностями и нужным количеством цифровых данных Розенблат доказывал Ленину, что для полного торжества червонца необходимо начать замаскированную биржевую игру за границей. Советская Россия, говорилось в письме, обладает достаточным запасом иностранной валюты для того, чтобы влиять, при умелой игре, на финансовые взаимоотношения европейских держав и таким образом создавать для себя наиболее благоприятную политико-экономическую обстановку. «Глубокоуважаемый Владимир Ильич, — заканчивал Семка Розенблат, — предоставьте мне маленькую свободу действовать. Поверьте, что нюх не обманывает Семена Розенблата. У него тоже была своя „Контора Коммерческой Взаимопомощи", которая приносила недурной доход. Розенблат не сбежал за границу, но предлагает Вам свои услуги, потому что опыт и нюх говорят ему: Розенблат, будущее принадлежит Советам! Товарищ Ленин, я даже заявляю Вам, что Европа только мост, Советы догонят и перегонят Северную Америку!»
Заключительная фраза особенно понравилась Ленину. Впоследствии, произнеся ее во всеуслышанье, Ленин забыл, ввиду крайней своей занятости, упомянуть источник, откуда был извлечён этот лозунг. Ленин внимательно перечитал письмо, улыбнулся и направил его наркому финансов, приписав на полях: «Крайне важн. инт. сообр. Предлагаю не теряя вр. в полнобъеме высл. гр. Розенбл. л и ч н о. Ленин». Насколько удалось проверить, настоящая приписка еще не вошла в полное собрание сочинений Ленина, хотя ее ценность в деле раскрытия ленинского литературного стиля неоспорима. Письмо Розенблата с собственноручной пометкой Ленина до сих пор хранится в личном архиве бывшего наркома финансов в числе других реликвий эпохи.
На другой день посыльный Наркомфина вручил Розенблату повестку, приглашавшую его явиться на приём. Семка Розенблат долго колебался — надеть ли татарскую тюбетейку или нет, потом решительно укрепил ее на загорелом затылке и, выходя, загадочно шепнул квартирной хозяйке:
— Это только цветочки, а ягодки по осени считают.
— Мосье Розенблат, я вас не понимаю в последний раз, — сказала Евлампия Ивановна Райхман.
Нарком финансов, молодой человек с тщательно закрученными усиками и шекспировской бородкой, принял Розенблата. Беседа продолжалась недолго, но закончилась ко взаимному удовлетворению. Розенблат назначается агентом Секретного Валютного Фонда СССР. Знаменитый портной Наркоминдела, тот самый портной, что сшил исторический фрак Чичерина, одевает с ног до головы Семку Розенблата. Во время примерок ведутся легкие разговоры. После нескольких лет хождения в заплатанных и лоснящихся штанах, в порыжевшем пиджаке, потерявшем подкладку, в проношенных валенках и, наконец, в толстовке и сандалиях — особенно приятно стоять полураздетым в чистом заграничном белье, под внимательным и как бы ласкающим взглядом кудесника, способного своим искусством переродить человека. Холодная лента аршина скользит вдоль плеч, обнимает поясницу, грудную клетку; валики шевиотовых отрезов на полках до потолка, министерская тишина в комнате с кожаными креслами и тройным зеркалом, летний зной за окном.
— Материя ваша — прямо не материя, а сливочное масло, — говорит портной, — такой материи нет даже у моего швагера Мушкуровского из Варшавы. Дипломатия теснейшим образом связана с портным. Обратите внимание, товарищ Розенблат: международный эквилибр в значительной мере зависит от нашего ремесла. Так или не так? Возьмём хотя бы этот лучший пример с товарищем Чичериным.
— Я позволю себе с вами согласиться, дорогой товарищ, — отвечает Семка Розенблат, — хотя бы этот случай с товарищем Чичериным.
— Вообразите себе, — продолжает знаменитый портной, — вообразите себе, товарищ Розенблат, что вы едете в заграницу. Вы едете даже в Западную Европу. Мы, конечно, знаем, что в загранице отчаянно плохо, не нужно повторяться, из рук вон. Но там умеют шить первоклассные мужеские комплекты, несмотря на то что Европа разлагается.
— Несомненно разлагается... Между прочим, в плечах немного тянет, дорогой товарищ.
— О, совершенная пустяковина! Здесь, Рывкин, распустите чуточку шва... Вы прибываете в заграницу. По шубе встречают, по тройке принимают, а заговорить мы и сами сумеем. Возьмём хотя бы товарища Чичерина: это же гений... Жмёт или не жмёт?
— Не так чтобы очень.
— Рывкин, принесите фотографию фрака товарища Чичерина, которую с подписью. Хороший фрак есть половина хорошей дипломатии. Так или не так?
Через несколько дней, к полному недоумению Евлампии Ивановны Райхман, Семка Розенблат, одетый знаменитым портным, выехал в вагоне особого назначения за границу, снабжённой неограниченными полномочиями и пятью паспортами на разные имена.
5
Положительно письма доходят по адресам! Из разных уголков советских е республик поступают подобные сведения. Письмоносцам сшили новую форму, на их фуражках появились молнии и валторна; вид письмоносца вызывает умиление, вселяет уверенность в том, что можно написать письмо, опустить его в ящик, причём ящик не станет его могилой, мусорная яма не будет его крематорием, и письмо окажется на столе почтовой конторы, работник почты поставит на конверте штемпель или несколько штемпелей, даже, пожалуй, больше, чем требуется, — но лучше поставить лишний пяток штемпелей и передать письмо по назначению, нежели сэкономить время и труд, потребные для штемпелевания, чтобы затем выбросить письмо в помойку. Одним словом, вид письмоносца вселяет уверенность, что лист бумаги, затраченный на письмо, не пропадёт даром, что было бы само по себе досадным и преступным, и что письмо, хотя бы и прочитанное в дороге по мотивам чрезвычайного времени и государственной обороны, однажды попадёт в руки того, кому первоначально предназначалось. Ирония — самый лёгкий и безответственный способ зубоскальства: она не может служить примером ни гражданской доблести, ни тонкого вкуса. Холодно обойдя недоброкачественную улыбку иронии, следует со всей серьёзностью признать огромное значение почты и, следовательно, почтового ведомства в общественной и культурной жизни человечества. Ведь, в сущности, даже лозунг «Пролетарии всех стран, соединяйтесь» может быть в известной степени понят так: пролетарии всех стран, пишите друг другу письма!
Хозяйство восстанавливается. Разумеется, возрождению почты содействовало главным образом введение новой обязательной формы для письмоносцев. Противники обязательной формы, к сожалению — слишком многочисленные, рассуждают под влиянием, часто — неосознанным, анархических инстинктов. Установленная форма одежды является в человеческой жизни мощным организующим началом. Человек, надевающий определенную форму, тотчас перевоспитывает самого себя, если, конечно, он представляет собой личность более или менее гармонически развитую, — и, с другой стороны, — сразу возбуждает к себе соответствующее отношение окружающих. В самом деле, чем иначе, кроме наличия формы, может быть объяснена волшебная сила городового, именовавшегося «фараоном»? Он приближается к толпе ломовиков, занятых мордобоем, и ломовики немедленно разбегаются врассыпную; а ведь достаточно удара кулаком в скулу, чтобы фараон был обезврежен. Отнюдь не намереваясь проводить параллель между городовым и милиционером революционной России, все-таки в данном случае и о нем приходится сказать то же самое. Покуда милиционер не носил формы, ему приходилось плохо. Он приближается к буянящему гражданину и делает ему замечание.
— А у тебя мандат есть? — возражает гражданин.
Милиционер предъявляет мандат.
— А может, я тоже с мандатом! — кричит гражданин и бьет несомненного милиционера в ухо.
И только надев установленной формы шинель и фуражку, милиционер, именуемый «мильтоном», стал действительным охранителем общественного порядка. Для соблюдения исторической точности следует указать, что первая в советской России обязательная форма была введена именно для милиционеров.
Вот почему, когда думаешь о кожаной куртке и жёлтых крагах комиссара времён военного коммунизма, о тюбетейке, портфеле, толстовке и сандалиях ответственного работника эпохи строительства или о фраке Чичерина, произведшем на Генуэзской конференции впечатление — как принято говорить — разорвавшейся бомбы, — мнение знаменитого портного наркоминдела о влиянии портняжного ремесла на международное политическое равновесие перестаёт казаться преувеличенным.