Автор: | 10. сентября 2018

Вадим Фадин – поэт и прозаик. Член ПЕН- клуба, Союза писателей Москвы и германского союза писателей «Verband Deutscher Schriftsteller». Родился в 1936 году в Москве. Окончил Московский авиационный институт. Работал на испытаниях ракет, а с 1976 года в области public relations. В 1998 году на русском телевидении Берлина вёл авторскую литературную программу. Автор многочисленных журнальных публикаций в России и др. странах (стихи и проза, в том числе – повести «Темна вода во облацех» и «Кто смотрит на облака»). Переводил с эстонского и итальянского. Изданы книги стихов: «Пути деревьев», «Черта», «Нить бытия» и романы: «Рыдание пастухов», «Семеро нищих под одним одеялом» и «Снег для продажи на юге». Лауреат премии им. М.Алданова 2008 г. В Германии с 1996 года. Живёт в Берлине.



В пользу романа

Многознание ума не прибавляет
Гераклит Эфесский

Книги, увы, сопутствуют в жизни далеко не каждому. И не всякие книги. В последние годы стало особенно заметно, как, пренебрегая художественным словом, бывшие читатели всё чаще обращаются к мемуарам, очеркам, вообще – к прикладной литературе: то ли мода пришла, то ли человек измельчал, но они искренни в своём новом пристрастии, объясняя, что там, мол, всё подлинно, одни случаи из жизни, а не досужие вы- думки писателя – не ведая, что как раз там автору всего легче покривить душой, пусть и ненароком, и что лишь против собственного вымысла, в романе, согрешить невозможно (в романе? – но я для краткости и всякую художественную прозу стану здесь именовать романом).
Спрос рождает предложения, и многие издатели охотно берутся за сочинения, имеющие документальную основу. Стоит в аннотации упомянуть, что в основу сюжета положен действительный факт – и произведение повышается в цене: ему словно бы присвоен пресловутый знак качества, хотя на самом деле для романа клеймо «Основывается на действительных событиях» является верным признаком неудачи. Оно предупреждает, что автор, скованный в работе общеизвестными фактами и мнениями, не имел возможности полностью выразить себя.
Мне вовсе не хочется клеймить здесь научно-популярную или документальную литературу как таковые. Без них молодые люди вступали бы во взрослый мир недорослями. В молодости хочется знать всё – вот и хорошо бы читать всё подряд, накапливая знания, чтобы потом пристроить их к какому-нибудь делу (непременно – к делу, потому что трудно понять энтузиастов-эрудитов, без устали пополняющих свой ум новыми данными, но не умеющих обратить их на пользу кому бы то ни было). И хорошо бы потом вовремя остановиться.
От автора популярных текстов, неспециалиста, неловко требовать скрупулёзного знания предмета, да он и не знает, он же как правило не специалист в нём, и у него где-нибудь да вкрадётся неточность, что-ни- будь он да упустит, что-нибудь да приукрасит. И это не вся беда, гораздо хуже, что чтение прикладных сочинений, тем паче – газет, не только не требует воображения, но и гасит его за ненадобностью; оно же полностью включается лишь при чтении художественных текстов (сказанное относится не к одной лишь литературе: слепая верность любым источникам информации губительна и для всякого вида искусства). Здесь, кстати, лежит и объяснение того, что многие к старости вдруг начинают не в меру интересоваться мемуарами в ущерб роману, словно фотографиями – в ущерб живописи: дело в том, что воображение с годами угасает, и воспринимать искусство становится не под силу. Мемуары же достаточно лишь принять на веру, при этом степень достоверности чужих припоминаний уже несущественна, ведь они читаются в возрасте, когда добытые факты всё равно невозможно приспособить к делу.
Тут, впрочем, всё связано одно с другим, и живое воображение не только необходимо для восприятия художественных текстов – оно ими же, в славной компании со сказками и детскими играми, и развивается. В конце концов, на чём мы все выросли? Да именно на романах и выросли… Ну, хорошо, отступлю на шаг назад: на художественном письме. Оттого что сказки, рассказанные нам бабушками, и они суть художественная литература и романы. Нынешних детей не оторвать от телевизора, хотя отказ от книжки ради готовых картинок мультика – это погибель в зародыше всякой фантазии. А когда-то (я обращаюсь к собственному далёкому, довоенному детству) всё начиналось с бабушкиных сказок. Не было на свете телевизоров, мультфильмы в кинотеатрах были совсем не частым удовольствием, а вот домашние сказки рассказывались ежедневно, и детям приходилось, слушая, каждому по-своему представлять себе то Кощея Бессмертного, то Царевну-лягушку (между прочим, не такое это простое дело – не имея образца…). Потом, по мере взросления, на смену устным сказкам приходили книги, и труд воображения усложнялся и уже никак не мог быть исключён. Но смею утверждать, что он начисто исключается при рассматривании на экране движущихся картинок: ну, бежит кошка за мышкой…
Здесь надо бы срочно оговориться: меня могут посчитать ярым противником кинематографа; в действительности ж я большой его любитель. Всему, однако, своё место и время.
Что же до необходимости всем читателям, какие есть, разжиться воображением, то я приведу лишь несколько фраз из прозы классиков (чтобы не приводить в пример вообще всю их прозу), которые трудно или даже нельзя было бы понять, если не напрягать воображение; в буквальном исполнении они совершенно теряют смысл. Вот они:
...выходя… оставлял сапоги в сенях и отправлялся вновь на собственной подошве.
…имел, по обычаю людей своего звания, крупный нос и губы.
…то, что было грязно, так и оставалось грязным, не принимая привлекательной наружности.
…по стенам поднимали ножку балетные снимки.
…они говорили мало, говорить было слишком темно.
…тяжёлый, словно всею жизнью наполненный гроб.
И так далее. Объяснять метафоры никогда нет смысла. Просто над каждым из приведённых отрывков, надо задуматься хотя бы на секунду, сравнить с чем-то своим, вообразить ситуацию.
Сегодня принято считать, что современные дошкольники как раз благодаря телевидению знают больше, чем прежние ученики, одолевшие, скажем, начальный курс; не спорю, это так, но и не совсем так, потому что разглядывать изображение – вовсе не то, что задумываться над фразой. Беда же в том, что кино с его готовыми картинками (и телевидение, естественно, но я опять буду пользоваться общим термином) предъявляет к воображению довольно скромные требования, и зрители постепенно привыкают обходиться почти без оного; им больше не нужно выдумывать своего Кощея, если его портрет уже всем показали на экране (я имею в виду только зрительный ряд фильмов, но не диалоги, которые в принципе могут иметь собственную, отдельную ценность именно как факты литературы). Бывает, что важные мелочи на изображениях пропадают без толку, оттого что глаз попросту не знает, на чём нужно остановиться – на плохо повязанном галстуке, на манерно оттопыренном мизинчике дамы, пьющей чай, на размоченных кусочках бисквита… Авторы фильма, конечно, могут помочь, допустим, наездами, голосом за экраном, но это будет уже нарочито, грубо. Зато в художественных текстах не бывает лишних слов: каждое, если уж написано, что-то значит для писателя, в противном случае он бы им пренебрёг. Если он, например, одевает своего персонажа в коричневый костюм, то это уже целая характеристика.
Если угодно, вот развёрнутый пример.
Не знаю, экранизирован ли рассказ Набокова «Весна в Фиальте», но позволю себе представить, как выглядела бы в кино его развязка. Там три персонажа уезжают из города на жёлтой спортивной машине – и разбиваются. В фильме нам, вероятно, мельком показали бы замечательный яркий автомобильчик, а потом – безрассудную гонку по серпантинам, то ли азарт, то ли отчаянье в глазах водителя, стрелку спидометра, дрожащую у невероятной цифры, колесо, скользящее у самой кромки, над пропастью, разорванный, истекающий тормозной жидкостью шланг… А перед всем этим – трое садятся в машину и уезжают, не более того. Уезжают – но это уже почти финал фильма, – а у зрителя нет дурных предчувствий, он, скорее всего, предвкушает happy end, какую-нибудь голубую дорогу вдаль, с машиной, трогательно, как Чарли Чаплин с тросточкой, уменьшающейся в перспективе. Но вот как это звучит у Набокова: перед выездом этот жёлтый, похожий на жука «автомобиль стоял ещё неподвижно, гладкий и целый, как яйцо…». Я очень хорошо помню, что, читая рассказ впервые, на этом месте с абсолютной уверенностью почувствовал, что автор непременно разобьёт машину – и с такою тревожной уверенностью и читал дальше. Он и разбил. Подобное предчувствие беды не передать изображением, не внушить средствами кино, при всех его цвете, звуке и стереоскопии. Но одно точное слово писателя – и я уже знал всё наперёд. Только позже, размышляя о прочитанном, я представил происхождение своей догадки: в Начале было яйцо! Машина была жёлтой, как яичный желток, который можно увидеть, лишь разбив скорлупу. Само же яйцо как предмет – символ хрупкости, и у читателя после набоковской строки остаётся неосознанный привкус несоответствия: целый, как яйцо? Оно же тронь – и треснет… Эта мимолётная неправильность и создала предчувствие скорого несчастья, автомобильной катастрофы – ещё не описанной, но уже предъявленной воображением.
Излишне говорить о том, что и Набоков тоже не был очевидцем крушения. Зато можно говорить о том, что и обыкновенно сцены, в которых автор даёт волю фантазии, как правило, выходят живее и правдивее (это не оговорка) тех, что честно списаны с натуры, если только (непременное условие) особенно позаботиться о слоге: стиль, оказывается, чужд фальши. При скрупулёзной отделке фразы как-то само собой получается, что несообразности и ложные утверждения проявляются как дурно написанные места, и добросовестная работа над стилем приводит к изгнанию неправды. Трудно оспорить Жюля Ренара, когда-то определившего:
«Плохой стиль – это несовершенство мысли».
То же – и о персонажах прозы. Автор художественного произведения всегда знает, что пережил, что думал, думает и как собирается поступить его вымышленный герой, то есть знает всю правду; кое-что потом остаётся про запас в писательской памяти, а кое-что заносится на бумагу для читателя; обо всех тонкостях его биографии можно спросить у писателя и он ответит. Автор же документальной вещи, о ком бы ни писал, никогда не может поручиться за достоверность слов своего персонажа; пусть даже они взяты из какого-нибудь подлинного письма того, но недаром тот доверил их частной записке пером, а не произнёс – быть может, никогда не мог бы произнести вслух, – и значит, использованные в прямой речи мемуара, они будут неправдой.
Давая волю воображению, пишущий человек освобождается и сам, и на ум ему приходит нечто давно припасённое и хорошо обдуманное. Тот же Набоков в размышлениях о Гоголе утверждал, что: «Внешние впечатления не создают хороших писателей; хорошие писатели сами выдумывают их в молодости, а потом используют так, как если бы они и в самом деле существовали», а Феллини написал совсем уже прямо: «Чем вернее ты воспроизводишь действительность, тем скорее скатываешься к подделке».
У каждого писателя – свой опыт и свой метод: одни, задумав роман, отправляются в так называемые творческие командировки, чтобы собрать какие-то материалы, а самое малое – хотя бы надышаться подходящим воздухом, другие – просто пытаются поделиться всем, что наболело в душе, что накипело… Однако первым – надобно знать меру.
Здесь я вынужден обратиться к собственному опыту.
Я всегда очень много читал (романы и стихи), благо места моей инженерской службы располагались либо в пригородах Москвы, либо на далёких её окраинах, и ежедневная долгая дорога бывала необыкновенно удобна для спокойного чтения. Мои коллеги, попутчики, тоже не отрывались в электричках или в служебных автобусах от книг, но большей частью – специальных, или от периодики, но – научно-популярной. Естественно, не чужд был подобных интересов и я, недавний студент во всяком случае, не пропускал свежих номеров таких журналов, как «Наука и жизнь», «Знание – сила» или «Техника – молодёжи». Однако постепенно у меня стало сгущаться подозрение, что такое чтение мешает моему собственному письму, словно после него в голове скапливается бумажный мусор, который всякий раз надо убирать прежде, чем заняться делом; иногда на уборку помещения уходило всё свободное время. Конечно, я немедленно проделал опыт, и стоило мне на пару месяцев забыть о разного рода занимательных физике и механике, как стихи начали приходить охотнее. Не утруждая себя формулировкой этого феномена, я просто сделал практические выводы, перестав интересоваться просветительской литературой в пользу литературы художественной, тем более, что у меня давно уже (вовремя, в юности) набралась, как теперь бы сказали, изрядная база данных по многим областям знаний, и дальнейшее беспорядочное их накопление становилось пустым делом, оно имело бы смысл лишь если б от этого была возможна отдача – когда б они годились для какой бы то ни было работы.
Недавно я прочёл где-то, что просвещённым следует считать не того человека, который знает всё, а того, кто знает, где взять то, чего он не знает. Собственно, тому же меня научили и в институте (а я кончал труднейший – авиационный): мои однокурсники, поначалу смущённые объёмом преподносимых нам знаний, исподволь пришли к выводу, что всего запоминать и не надо, а надо, имея за душой упомянутую выше базу, понимать задачу и при необходимости знать, каким справочником воспользоваться. Смею считать, что я избежал многих неудобств благодаря знанию такого адреса. Что же до бумажного мусора, то он не отвлекал больше, чем я и удовлетворился, не дав себе труда вникнуть в суть явления, как это позже сделал Иосиф Бродский, выведя: «Знаю по своему опыту, что чем меньше информации получает мой мозг, тем сильнее работает воображение». И даже, добавлю, тем ближе и ниже становится порог сочувствия чужой боли.
Воображаемый мир не так уж далёк от нас: с детства все мы видим его существующим параллельно с нашим, реальным. Это мир сказок, а потом – книг, это мир поначалу детских, а позже и взрослых выдумок и игр, без которых ничего не сделается на свете. Да, никакое дело не сделается лучшим образом, если работник не увидит в нём хотя б отзвуков игры, а увидев – и сработает играючи. Работа же художника или писателя и подавно – игра, от начала до конца; у них это – серьёзно. Это серьёзно и у детей, в игре они учатся жизни, разыгрывая выдуманные роли взрослых. Девочки играют в куклы, воображая, что это – живые люди: куклы ходят друг к другу в гости, пьют чай со сладостями, беседуют за столом о чём-то для себя важном, иногда – ссорятся, всё это понарошку, но так и персонажи романов встречаются друг с другом, иногда – пьют вместе чай, а иногда ссорятся и много чего ещё делают такого, что придумает за них писатель, переживающий в уме всё, что с ними происходит; не обладая воображением, роман не напишешь, но и наоборот: не читая романов, воображение не разовьёшь – та- кой получается замкнутый, заколдованный по-доброму круг.
И всё-таки: для чего люди читают книги?
Если речь идёт о прикладной литературе, то ответ прост: для получения информации – неважно, из простой любознательности или для использования в работе. Если же говорить о литературе художественной, то многие решат, что – для получения эстетического удовольствия: не могут же романы быть примитивными источниками знания, да и научить жить, дать какие-то рецепты поведения они тоже не могут. И не должны. Правильный ответ может показаться неожиданным: романы и стихи читаются тоже для получения информации, но не фактической (иначе зачем бы по нескольку раз перечитывались любимые книги?), а той, что припасена в неких тайниках умов самих читателей. Иными словами, художественные тексты тоже являются источником информации, возможно, даже более щедрым, нежели документальные, просто мы извлекаем из них не отдельные сведения или числа, а – новые собственные соображения и выдумки, вдруг возникающие при чтении из попутных ассоциаций, воспоминаний, нечаянных сравнений: мысль читателя цепляется за какую-нибудь неожиданную метафору или просто за удачно написанную, точную фразу, или… да за что угодно, за любой намёк и тогда начинает жить самостоятельно, ища продолжения, плодя себе подобных и приводя к догадкам и открытиям, часто даже не имеющим общего с прочитанным текстом – вплоть до мыслей о вечности и о Боге.
В другой раз, при очередном перечитываньи того же романа, читателя может задеть иная, нежели раньше, метафора, и в его уме образуется новая ассоциативная цепочка…
В свете этого становятся нестрашными крамольные, казалось бы, слова Шопенгауэра: «Надо меньше читать и больше думать», – потому что не одни лишь изящные затеи вроде сочинения новелл, но и многие, многие случаи в нашем бытии суть игры воображения. Не дай ему волю, и тогда что последние известия по радио, что бабушкины сказки – всё будут пустые слова. Этак даже к описанию тридевятого царства останешься равнодушным, пока не вообразишь себя – в нём, со всеми приключениями в пути.
Но, сумев вообразить, уже не грех затронуть и высокие материи, вплоть до темы вечности, оттого что вечно само настоящее искусство, и оттого, что настоящее искусство создано вымыслом – тут достаточно вспомнить творения классиков. Великих обессмертили отнюдь не документальные работы, вечными оказались лишь произведения, рождённые воображением: не секрет, что реальность не имеет отношения к вечности.