Автор: | 6. апреля 2020

Давид родился 27 мая 1949 года. Он профессор Эстонской художественной академии, доктор философии, автор передачи «Мистическая Россия», которая звучала в радиоэфире около двадцати лет. Автор нескольких книг, многочисленных научных статей и эссе. Удостоен государственной премии по культуре, миссионерской премии Ааду Луукаса, лидер общественного мнения 2010 года по версии Postimees. В 2016 году Европарламент назвал его человеком года.



Есть ли у истории память?

Рут О'Доннелл, Муза Истории

Коммод, сын выдающегося императора-философа Марка Аврелия, «безмозглый атлет», как, противопоставляя отцу, именовали его впоследствии римляне — хороший пример того, чего стоит историческая память человечества.

За своё достаточно продолжительное (180-192 гг.) царствование этот император, пишет Гай Светоний Транквилл в книге «Жизнь двенадцати цезарей», не выстроил ни единого здания: он открыл иной способ увековечить себя как великого строителя в памяти грядущих поколений. Император попросту распорядился снабдить множество выдающихся сооружений, возведённых предшественниками, его именем. Видимо, некое интуитивное проникновение в глубину человеческой сущности подсказало Коммоду, что по прошествии известного времени никто не будет помнить подлинных авторов этих строений, и уцелеет для будущего лишь та информация, отправленная из прошлого, которую император, из любви к будущим читателям надписей, позаботится вырезать на камне. Видно, тщеславному императору мало было править в мире пространственном: он намеревался не утратить своей власти и в будущем, то есть посредством манипулирования памятью править также и во времени. А чтобы на это рассчитывать, нужно верить, что историческая память коротка.

Этот урок, преподанный нам Ком- модом (поведение владык коммодова типа бывает благодаря их откровенности весьма поучительно, поскольку они без лишнего лицемерия поступают так, как считают нужным; они таковы, каков и должен быть человек, ничем не ограничиваемый), — разумеется, не самый брутальный пример насилия, когда-либо учинявшегося правителями и государствами над исторической памятью. С «памятью истории» неоднократно поступали куда более непотребным образом, подобно пластилину формируя ее под влиянием минутных прихотей в угодном направлении. И самыми разными способами, используя как обман, насилие, так и обольщение. Начиная с вымарывания имён прежних властителей из династических списков в древних цивилизациях и кончая (хотя бы) исчезновением в недавнее время с групповых фотографий Троцкого. Так что нередко настоящее полагает себя вправе указывать истории, что ей «помнить», а что «забыть». И хотя история еще не переписывается совсем уж по- оруэлловски, ежедневно и явно, действительность, в сущности, недалеко ушла от этого кошмара. Во всяком случае, настоящее постоянно строит предположения о том, что помнить, а что нет. У настоящего как бы всегда имеется непреложное право судить прошлое, давать ему оценку; причем эта оценка прошлого возможна лишь на основании того выбора, который делает память.

Для ответа на вопрос, есть ли у истории память, вовсе нет необходимости обращаться к делам давно минувших дней. Достаточно вспомнить подход к нашей собственной, эстонской истории — например, яростные дебаты по поводу совсем недавнего прошлого, память о котором все же должна еще быть достаточно свежа, — когда предъявлялись многочисленные взаимные претензии на «монополию очевидца» в ходе этих споров. Значит, даже события приблизительно десятилетней давности, в которых мы сами принимали участие, могут «помниться» очень по- разному.

Историческая память порой извращается настолько интенсивно, что можно даже с определенными оговорками спросить: что разрушительнее для прошлого — прямое ли насилие над памятью или манипулирование ею? Или: каким образом чаще утрачивается история — вследствие уничтожения или забвения?

Проблематика «памяти истории» — действительно, один из фундаментальнейших вопросов исторической науки. Им занимались едва ли не все теоретики истории, в том или ином аспекте: ведь даже такой вопрос как «что есть исторический факт?» непосредственно связан с памятью, не говоря уж о размышлениях на более отвлечённые темы — например, в какой пропорции соотносятся в истории объективное и субъективное. В самом общем смысле речь именно об этом и идёт: помнит ли о чем-то история, много ли она помнит и насколько вообще способна помнить. Ибо в предельном случае — в том случае, если история ничего «не помнит» (или если постоянно бывает к тому принуждаема) — обессмысливается вся историческая наука.

По-видимому, с самого начала — то есть, с тех пор, как человечество начало сознавать, что живёт в истории, — эта самая история «помнит» преимущественно те события и личности, которые хочет или вынуждена «помнить». Что, естественно, не исключает существования другой, зачастую «оппозиционной» исторической памяти: такого рода альтернативная, подпольная историческая память, в частности, сохранила совершенно отличный от официальной советской памяти облик «эстонского времени» (Эстонии до 1940 г. — прим, ред.). Но и эта, другая история также «подпитывалась» от современности, черпая из неё идейные силы и убеждённость в собственной правоте; в повседневной реальности, впрочем, она в конечном счёте нередко оказывалась элементом современной борьбы за власть.

Кроме того, история часто предстаёт в виде различных вариантов, различных картин памяти, в одних и тех же событиях усматривающей то блеск, то нищету. Причем в пределах одного и того же исторического отрезка.

Уже во времена Фукидида исторической памяти в качестве критерия истины навязывалось требование быть поучительной и отыскивать в прошлом образцы для подражания, подбирая положительные примеры и вычёркивая то, что может оказаться вредным. И хотя у настоящего могут быть самые благие намерения (например, стремление не допускать в будущем ужасов прошлого), результатом является история с «нетвёрдой памятью» — другими словами, очередной исторический «инвалид».

Как свидетельствует опыт прошлого, историческая память обычно стремится не просто отвергнуть нечто, а чем-то его заменить. Такое замещение — значительно более эффективно способствующий забыванию модус, нежели запрет-уничтожение. Кроме того, при замещении как метод может быть задействован и пряник, при запрете же — лишь кнут. Чем же в этом случае подменяется реальная память о прошлом, заменяет ли ее насильственно созданный искусственный пробел? Как правило, для этого используются легенды и вымыслы. Например, сюжеты, предлагающие вместо того, что было на самом деле, нечто такое, отождествившись с чем можно обрести вымышленное героическое прошлое. Или нечто такое, что принесёт радость забвения. И порой, если для самовлюблённости достаточно причин, это не слишком трудно. Хорошим примером и здесь может служить Римская империя, возникшая на территории, некогда принадлежавшей этрускам, — следовательно, ее ранняя история есть история этрусков. Однако же эта пошлая правда никоим образом не годилась на роль исторической «памяти» позднейших римлян — завоевателей мира. Рим и Римская империя не могли происходить от каких-то этрусков и «помнить» их как основоположников своей истории. Вместо этого в «памяти истории» пришлось сконструировать прошлое, гораздо лучше отвечающее блестящему настоящему — былое величие, соответствующее величию нынешнему. Так у Реи Сильвии из рода великого троянца Энея родились от бога Марса мальчики- близнецы Ромул и Рем, ставшие основателями Рима. Этрусков же официозной исторической памяти приказано было забыть, ибо в истории римлян им не нашлось места, — разве что на роли отрицательных персонажей.

Вышеизложенное почти неизбежно вызывает вопрос: всякий ли раз утрата исторической памяти связана с насилием, — то есть, бывает насильственно навязана, — или прошлое может предложить нам также и примеры добровольного «отречения от памяти»? Вернувшись к тем же этрускам, можно с достаточной отчётливостью видеть, что сошествие их как народа с исторической сцены во многом обусловлено именно их собственным нежеланием «помнить». Естественно, подобное «нежелание» не рождается ненасильственно и, таким образом, речь идёт отнюдь не о «собственной инициативе». Однако стремление этрусков разделить преимущества, даваемые римским гражданством, оказалось настолько всеобъемлющим, что память о них как о народе со своей историей почти совершенно изгладилась. Настойчивое отстаивание собственной памяти лишило бы их надежды стать римлянами, гражданами могучего государства, — и это заманчивое настоящее, очевидно, было для них существеннее воспоминаний о славном прошлом. И этруски забыли собственную историю так основательно, что мы ничего не знаем об их происхождении и не в силах прочесть их единичные сохранившиеся тексты. Однако и римляне, со своей стороны, немало способствовали приятию этого «пряника». Точно такого же рода коллективная «утрата памяти» постигла в своё время финно-угров Поволжья, когда очень многие из них во время переписей населения, проводившихся советской властью, «добровольно» записывались как «русские». Ценой утраты «памяти» в обоих случаях «покупали» (или надеялись купить) привилегии господствующей нации, рассчитывая таким путём улучшить своё общественное положение. Этруски путь к улучшению своего настоящего видели в том, чтобы стать римлянами, а финно-угры — в том, чтобы стать русскими. Как те, так и другие, больше не испытывали потребности в собственных исторических воспоминаниях — а вернее сказать, предпочли поскорее забыть собственную историю. В общем и целом можно утверждать: в истории отнюдь не редки ситуации, когда настоящее и услужливо конструируемая им историческая память оказываются настолько соблазнительны, что после насильственного первотолчка с радостью соглашаются отречься от собственной исторической памяти во имя лучшего настоящего.

Картины памяти о прошлом почти всегда имеют вид слегка сказочный. В исторических книгах они нередко вводятся формулой «жил-был», в том или ином ее варианте, и этим даётся понять, что мы имеем дело как бы с реальной картиной, а не с предположением либо с искусственно сконструированным измышлением. И спустя некоторое время эта вполне уложившаяся в голове картина будет невозмутимо включать в себя Гильгамеша (который, видимо, когда-то действительно существовал), Геракла (которого в действительности никогда не существовало) и — в нашем контексте, с некоторыми оговорками — Лембиту (который в действительности существовал несомненно).

Если официальная историческая память настоящего, как правило, в подавляющем большинстве случаев своекорыстно субъективна, то не может ли наряду с этим в неких нишах существовать и объективная историческая память? (Если в данный момент и оппозиционная историческая память также служит настоящему, только под другим флагом.) Возможно ли, например, с помощью кого-то или чего-то зафиксировать реальную картину недавнего исторического прошлого? Есть ли надежда, что для этого достаточно обратиться к памяти непосредственных свидетелей события? Ведь они, — если, разумеется, это не заказные воспоминания, — должны описать прошлое так, как если бы настоящее было на мгновение забыто. Но это, к сожалению, наверное, невозможно. Ибо в воспоминаниях больше грезят, нежели вспоминают. И чтение воспоминаний подтверждает, что это нередко бывает именно так. Когда-то много лет назад, находясь за границей и читая недоступные тогда в советской Эстонии воспоминания «противной стороны» о второй мировой войне, в которых русских били за каждым перелеском, — я через некоторое время поймал себя на том, что с удивлением мысленно спрашиваю: кто же, в конце концов, все-таки победил в той войне? Так запечатлённые памятью «маленькие победы» сумели почти затмить «большое поражение», сделав его почти несуществующим. Как ни абсурдно это на первый взгляд, но великие фальсификаторы истории были на самом деле отличными ее знатоками. Примером может служить хотя бы Сталин, под руководством которого был создан Краткий курс ВКП(б).

Возможно, история действительно «помнит» лишь факты и никогда не способна дать им оценку. И максимумом того, что в состоянии утверждать историческая память, а вкупе с ней и историческая правда, может быть фраза «в 1917 году в России произошла революция». Разумеется, даже на примере такой фразы «воспоминание» о 1917 годе может преподноситься и в каком-то ином варианте. Например: «В 1917 году большевики устроили в России мятеж». Но если уж грандиозные исторические события могут «помниться» в столь разнообразных вариантах, и единственным неоспоримым фактом в вышеприведённой фразе является только то, что в 1917 году в России все-таки имел место некий переворот, как же тогда обстоит дело с более мелкими историческими фактами? Например, с теми, которые базируются на утверждении: «Константин Пятc контактировал с русским посольством»? И хотя исторические документы как будто подтверждают факт этого общения, а следовательно, придётся его сохранить в исторической памяти, найдётся множество причин для того, чтобы не делать этого. Одну из этих причин — самую универсальную — даровала нам сама советская власть с ее тотальной лживостью; под вывеской сомнительности всегда можно отречься от сохранения в исторической памяти фактов, которые просто не устраивают нас. Так что даже «объем» исторического факта в известной мере определяется тем, можно ли его совершенно забыть или нет, и можно ли заставить его забыть или же должно его чем-то заменить.

Возможно, об истории вообще нельзя говорить, что она чего-то «не помнит» и что-то «просто забыто». (Если вообще можно что-то забыть вопреки своей воле.) А вдруг просто придётся признаться себе в том, что история — патологическая «лгунья»? И, следовательно, ничто из прошлого не забыто в силу объективного провала в памяти, но преднамеренно искажено то, что прекрасно помнится. Последнее также находит своё выражение в частенько изрекаемых истинах: «историки лгут», «историки вынуждены лгать», или же — лишь на первый взгляд, обратное — «в то время честные историки избегали касаться этой темы» etc. Возможно, история никогда не забывает того, что ее не вынуждают забыть или что она сознательно обрекает на забвение. И, следовательно, если бы к истории не применялось насилие, теоретически она бы помнила все.

Однако все (абсолютная историческая память) помнить нельзя. Кроме того, в таком случае прошлое и настоящее слились бы воедино и уничтожилась бы история как таковая. Так что избирательность исторической памяти можно рассматривать как в известном смысле неизбежность и даже как защиту исторической науки. Но что же определяет взаимосвязи этого запоминания-забвения? Без сомнения, это сегодняшний день. Сегодняшний день представляет собой как бы конечный пункт истории, достигнутый после продолжительного и полного приключений странствия. Однако единственной и прямой дороги тут не существует: это сплошное сплетение тысяч разнообразных, разветвляющихся вариантов. И для каждого данного мгновения, которые и есть настоящее, существенно помнить только тот отрезок пути, который привёл сюда. Поскольку дорога, видная из этого пункта, и была, как ведущая к цели, единственно правильной. Однако в последующем настоящем, в новой исторической ситуации, может выясниться, что этот предыдущий пункт был в лучшем случае промежуточной станцией, и дорога, только что представлявшаяся правильной, окажется неверной или тупиком. И ее придётся срочно забыть, выбросить из памяти и постараться вспомнить какую-нибудь другую дорогу либо ту, которая привела к этому новому конечному пункту. Так история и выстраивает логическую последовательность от прошлого к настоящему, стремясь запоминать лишь те приметы (факты), которые остаются по обочинам этой дороги. Например, история советского времени «помнила» Нарвскую коммуну как логическую промежуточную станцию на пути социализма. Но с точки зрения конечного пункта наших дней, с точки зрения того развития, которое привело нас в 2000 год, в «воспоминаниях» об этой коммуне нет ничего замечательного, и она будет забыта. Либо будет помниться как курьёзное уклонение в сторону от главной магистрали.

В каком-то смысле «возможность выбора», даруемая памятью (история от музы и должна быть немного субъективна), прибавляет исторической науке занимательности, поскольку она вольна выбирать, кого ей «помнить», Кингисеппа или Куперьянова. Что в идеальном варианте, разумеется, означает: обоих.

Диктат настоящего нередко оборачивается для исторической памяти требованием написать новую историю. Это требование возникает, как правило, через каждые двадцать лет, даже если в промежутке не случилось ни переломного переворота, ни достижения «нового конечного пункта», что потребовало бы точного описания и осмысления приведшего сюда пути. Обосновывают такое требование не искажением предшествующей памяти, а, например, обнаружением новых исторических фактов (которое в действительности является, как правило, всего лишь их припоминанием).

Как же все-таки возможно, что по прошествии ряда лет историческая память словно бы вдруг возрождается, что в свою очередь обязывает и заставляет историков снова браться за перо? Объясняется это опять-таки тем, что через известное время настоящее меняет выбор исторической памяти и на основе нового выбора конструируется новый путь из прошлого в сегодняшний день. Мы как бы в каждое мгновение находимся в новом конечном пункте и как бы все время описываем свой путь до намеченного пункта, который в данное мгновение представляется нам концом путешествия. При этом наше преимущество перед прошлым состоит в том, что нам всегда известно будущее нашего прошлого (которое когда-то было настоящим с предполагаемым будущим). Отделаться от этого знания в историческом описании почти невозможно. И значит, мы никогда не в состоянии воссоздать «чистое», не затронутое последующими событиями историческое настоящее. Так что история всегда пишется с разным багажом памяти. Например, когда мы в 1980 году вспоминали и описывали события, происходившие в Чехии в 1968 году, мы никак не могли поместить это описание в рамки распада всей социалистической системы. У нас попросту отсутствовала возможность «помнить» чешские события под этим углом зрения. И таким образом, историческая наука данного периода никак не могла их «запечатлеть в памяти» как часть единого большого процесса. Но теперь мы несколько больше знаем о финале, и 1968 год гораздо масштабнее укладывается в рамки процесса. А это, в свою очередь, становится поводом для написания новой трактовки и для нового «воспоминания». Однако через некоторое время может оказаться (по- видимому, в этой возможности и состоит историческая неизбежность), что это отнюдь не было окончательной развязкой, и то, что казалось финалом определенного событийного ряда, есть лишь начало или часть еще более обширного процесса. И мы снова оказываемся в новом конечном пункте и можем в очередной раз хвататься за перо и начинать «переписывать» историю.

Всякое историческое настоящее уже и само производит некоторый отбор в расчёте на будущее, запечатлевая достойные имена и события и оставляя нам, например, разрозненные, случайные осколки простонародного быта и обстоятельное описание придворного обеда. То есть, настоящее считает себя вправе не только, манипулируя памятью, конструировать прошлое, но и за будущее пытается определять, что ему помнить. Следовательно, и у конкретного настоящего имеется достаточно возможностей влиять на историческую память будущего. Например, великим вершителям судеб настоящего даны все карты в руки, чтобы обеспечить себе желательный облик в памяти грядущего. Историческая память в огромной степени определяет и значение великой личности. И мы пишем историю, прыгая, подобно путешественникам, попавшим в болото, с одной великой личности на другую, как с кочки на кочку.

На первый взгляд представляется, что по мере того, как история человеческого общества становится все длиннее, у памяти становится все больше и больше информации, так что, в принципе, можно было бы пополнить общую картину прошлого. Но время не только приносит информацию, но и постоянно утрачивает ее, стирая из памяти почти столько же фактов и знаний, сколько к ней прибавляет. Например, мы можем только догадываться, какие технические приспособления использовались в прошлом для достижения некоторых результатов, историческая же память это знание давно утратила. С другой стороны, может каким-нибудь чудом обнаружиться еще один документ, повествующий о Великом восстании рабов в Римской империи, но навеки останется тайной, почему Спартак не бежал из Италии, хотя в 71 году до н.э. это знали, может быть, тысячи. Помимо этого, нельзя забывать, что когда-то в далёком прошлом время шло как- то совершенно иначе, чем сейчас. Так, например, при изучении истории Месопотамии бросается в глаза временная фрагментарность. Действие времени не есть нечто постоянное, и следовательно, историческая память — это непрерывно созидаемая, но состоящая из осколков мозаика. То есть событие как таковое в каком-то смысле даже важнее времени, поскольку, если в прошлом не произошло ничего достойного упоминания, то утрачивается и время. Историческое время живёт, таким образом, лишь в памяти. Если же помнить нечего или же что-то забыто, время существовать перестаёт. Удлинение исторического времени не связано напрямую с увеличением объёма исторической памяти. И то, что значительную часть исторической памяти возможно сохранить, лишь зафиксировав ее, — это и есть причина того, что периодически масса памяти катастрофически уменьшается и в памяти возникают большие лакуны. К сожалению, ничто не опровергло и ту истину, что на протяжении всей своей истории человечество в общем больше уничтожило, нежели создало. И нет оснований считать, что историческая память в этом отношении представляет собой исключение. Ибо когда Цезарь в Александрии с тактической целью приказал сжечь свои корабли, то распространившийся огонь уничтожил не только бесценную библиотеку, но и существенную часть того, что хранила «память» того времени. И в целом история после этого события «помнит» заметно меньше, чем до деяния Цезаря. Точно так же, как смертельна для истории абсолютная память, гибельна для неё и абсолютная утрата памяти. Так что история обречена постоянно колебаться, подобно маятнику, между запоминанием и забвением. Историкам при этом остаётся лишь следить за тем, чтобы маятник не переходил критического предела.

Перевод Елены Сальковой