Автор: | 16. июля 2019

Родился в 1942 в Башкирии После эвакуации семья вернулась в Ленинград. Окончил шведское отделение филологического факультета ЛГУ. Его проза печаталась в ленинградском самиздате: журналах «Обводный канал», «Часы» и др., а также в «Гранях» и «Звезде». Живёт в Берлине.



Персонаж рассеяния

Ещё вчера были задорно-вихрастые. Пылкие. Клялись детишками, старичками и… Сам сморкался, когда доводилось. Трогательно, по-старомодному. Зря.
Опять верю. Наступает Новая Эра. Смена времён года, календарных месяцев и календарных дней.
Но прежде должен признаться, что я не принадлежу. Не потому, что. У меня с этим всё в порядке. Веду родословную от. И справка есть. Резвая, – должен сказать, – была бабёнка. Темперамента не занимать. Горжусь. Но склонность. Все теперь такие нравственные. Говорят, позоришь семью. Нет, Семью. И отказали.
Но я болею за будущее и чистоту имени. Не своего, конечно.
Смотрю. Не оторваться. Красивые, мужского и женского.
Вот мужчина. Лицо бульдожье – солидное. Честно-вызывающее. Глаза добрые. Редко бывает – гладкий и с сердцем, дамы в белом, как невесты, и в клеточку. По моде. Но скромно и со вкусом. Лица строго-сияющие. Видно, душевные и доставляют.
Смотрю на них и не знаю, как адекватно. Плакать или ориентацию менять. Нет, этого не сделаю. Не сдамся.
Жалко юношу с поэтическим лицом. Упитанный и симпатичный, но враги наступают. Надо занять круговую оборону. Я б с ним вместе занял. Гордый. Откажется. Он не простой, У него не только локоны на голове и взгляд соблазнительный. Он – доктор. Какой науки, не знаю. Но в доктора глупых не арендуют. Извилина требуется. В нашей – все доктора и были когда-то начальниками. В них и сейчас чувствуется начальственность и умственная вздыбленность.
Бедный Председатель! Он мог бы ещё столько! Не успел. Да и накопилось. Чтоб эти конюшни расчистить, его надо было сразу пожизненно Председателем выбрать. Были же примеры в истории. Председатель Мао и другие учёные и поэтические люди. Мао стихи писал о бедном монахе, бредущим под дырявым зонтиком. Председатель тоже сочинитель. Боюсь, ему скоро придётся писать стихи на этот сюжет.
Грядущие не запятнали себя ничем. Они очень хотели, но им не давали. Теперь такая возможность представилась.
Нынешних жалко. Они измучились, мечутся, Годы – и всё в руководящих... У них затекли члены, нарушилось кровообращение. Вынесите их в скверик, полежат на травке, походят на четвереньках, подьшут воздухом. И оживут.
Настал черёд Новых. Пусть выпьют горькую кружку цикуты до дна, простую, алюминиевую. Зачем мешать? Они трогательны в своей жертвенности.
Сколько там, в парламенте, руководящих Кресел, три, пять, двадцать одно? А желающих? Двести, две тысячи? Меньше, меньше. Альтруистов так мало в нынешние запаршивевшие времена. Пусть сидят, посиживает, вживаются.
Но померещилось нечто невразумительное, неприятное. Так всегда, стоит только начать мечтать. Что, если племянники с племянницами, братья и сестры, зятья и невестки тоже. Посидеть захотят. Благодаря неустанным заботам Председателя, – минуем радости страсти, – рождаются новые поколения врачей, музыкантов, поэтов, писательниц, адвокатов, не говоря уж о шахматистах, биллиардистах и бриджистах. Они тоже окажутся незапятнанными. Раз ещё не сидели. Что тогда?
Остаётся одно единственно справедливое, мудрое и гуманное решение. Сделать сидение наследственным. По прямой линии. По женской, мужской, неважно. Главное – не впасть в кривизну. Все проблемы отомрут сами собой, как пережитки социализма.
У нас с вами не будет головной боли. А траты, какие траты! Возможно, даже личных сбережений. Нет, такое превышает всякое воображение, а вдруг? Разумеется, не на подкуп, на просвещение.
Согласитесь, прекрасная мысль, свежая, без срока годности.
Эта идея ещё не охватила массы. Грустно. Утешает на сегодняшний день, смутный, сумеречный, одно. Возраст Новых. Цветущая юность. Сразу большие ожидания. Надежда крепнет при перечислении профессий. Загибаешь пальцы, нет, не хватит, хоть и не однорукий. Берёшь счёты. Все и основные на текущее столетие. Адвокаты и нотариусы, чиновники и дипломаты, коммерсанты и владельцы игорного, фривольно-интимного и прочего бизнеса, инженеры и администраторы, директора школ, яслей и служащие, целительницы и учительницы высших и средних, эскулапы и медсестры с братьями, служители Муз, Им то зачем? Да затем же. Ничто человеческое…
Но отвлеклись. Будущее не за горами. Подождём, хочется о юноше, о Председателе. Слова рвутся. Не будем наступать на горло дифирамбу.
Он юн, но мудр. Образования, знаний не занимать. Политик. Полис небольшой, но горизонты! Тут неплохо голову на плечах иметь. Он имеет. А вид, внешность? Фотомодель, плейбой. Мимо не пройдёшь, влечёт. Дамы испытывают сердцебиение в его атмосфере. Он оратор, ритор. Его речи поражают. В них всё: простота, доходчивость, точность, живопись и поэзия, пластика фламенко и библейская монументальность. Чувствуешь, нисходит, дух, ангел, благодать, откровение? Всё и сразу. Он – визионер. Слова, как лепестки роз. Иногда фрагментарно, когда щекочет.
Каждая его речь – универсум, вселенная, обжитая и обустроенная: хартии, конституции, заповеди, цивилизованность, исторические и метафизические воспарения, оригинальные механизмы совершенствования мира и человека. Орёл, хочется за ним. Притяжение и не угнаться.
У него есть недруги, даже враги. Но он всегда добивается. Благодаря мужеству, стойкости, а не заискиванию и лести. Вредители – и те признают это в частных беседах. Если б у Председателя был герб, там были бы начертаны гордые слова:
- Сопротивляюсь и мужаю назло вам всем, подлецы!!!
Ещё одна удивительная черта. Он, будучи художником по натуре и призванию, не может не возноситься в эмпиреи, но тут же себя одёрнув, спускается на землю и начинает думать.
Совсем недавно он подумал об отдельных случаях отхода от воспитания. В сторону анархическую. Чтобы разогнать свою задумчивость, он обратился к одной сердечной женщине. Подведомственные ей детишки несколько оголодали, что объяснимо. У неё большое сердце, оно требует неустанной заботы, ухода для поддержания сердечности. Да и спартанское воспитание пригодится в будущей взрослой жизни. Не всегда же они будут пребывать в сердечной атмосфере.
Вдвоём они приняли во внимание все соображения и получили впечатляющий результат. Впечатляет быстрота его получения. Завтра к полднику будут: Методики современные и Весёлые детские хороводы. Ничего, что на голодный желудок. Так и хороводить легче.
И детишки отвлекаются от низменных страстишек не по возрасту.
Прав Председатель. Нет ничего прекраснее детских воспоминаний о Председателе.
Мозговая деятельность его никогда не прекращается, не ограничиваясь сентиментальными размышлениями о судьбах старичков, старушек, хроников и умственно отсталых. Его мучает проблема Модернизации. В этих муках рождаются светлые мысли. Одна из них любого непредвзятого поразит своей глубиной. Её – проблему – можно решить, имея соответствующие знания. Он гений, а гений всегда прост, наивен и доступен.
У него скотский хутор проблем, оставленных ему по недомыслию и злонамеренности. Финансовое оздоровление, борьба с дефицитом, задушевное желание вести разумную хоздеятельностъ. Но много "но".
Председатель – человек открытый, он всё принимает близко к сердцу. Он грустит. Причина грусти им не выдумана. Добросовестные люди отдают все силы любимой работе, приносят себя в жертву, а взамен? Семьдесят процентов бюджета на зарплату. Помилуйте, какая же это зарплата? Это – аванс. Как довести этот процент до ста? Цифра круглая, тёплая, уютная. Согревает, ласкает, нежит, но как? Председатель думает. Немножко терпения.
Он самокритичен, открыто говорит о недостатках, с болью, взволнованно. До его сердца доходит всё и пронимает до умиления. Здания, развалившиеся на составные части, непомерные расходы, кадровый состав, Он собирался пригласить компетентных товарищей для выяснения некоторых обстоятельств. Но закрутился. И утекли миллионы.
Боже, куда же они утекли? – спрашивает он в надежде на ответ. Особенно по ночам, когда супруга сопит и не мешает любимому занятию Председателя – думать. Ответ не поступает.
Как всё сложно, проблематично, рискованно. И в такой фронтовой обстановке некоторые осмеливаются говорить о работе Председателя на общественных началах. Чудовищная мысль. Оскорбительная для чести и достоинства Первого Лица. Это в романах отсталых авторов бывают старички из евреев, которые ловят несуществующую рыбу в безводной реке.
При Председателе впервые стало возможным посещение собраний и туалета без риска для жизни. Именно при нём были решены многие проблемы, годами ждавшие своего решения. Всех не перечислить. Но решение каждой – подвиг. Подвижничество. Отметим только две.
Превращение одного вестибюля путём ремонта в уютное кафе и место отдыха, где можно сыграть в преферанс, шашки, подкидного, забить козла. Поражает воображение способ превращения, его простота и неординарность.
Сведéние под одну Крышу всех начальников и рукдеятелей, до тех пор разбросанных, одиноких и оторванных от общения друг с другом, У Председателя есть вдохновляющий пример, которому он следует. Одному собирателю-коллекционеру, собравшему все крыши под одну Крышу.
Однажды, подобно Наполеону, Председатель пересёк Средиземное. Не на фрегате, долго и качка. На железной птице. Посетил, осмотрел, внёс, выпил чашку кофе, солидаризировался с. Трудно представить себе восторг жителей при виде Председателя. Такого визита на их памяти ещё не было. Он вдохнул, они почувствовали.., раз с ними рядом Председатель...
Он посадил дерево. После посадки он произнёс речь, но был предельно краток. Военная обстановка.
- Деревья – прекрасный символ, деревья — это символ жизни.
Несмотря на вынужденную краткость и лапидарность, это стало откровением для жителей прифронтовое полосы.
Вернувшись с чувством исполненного долга, он сказал:
- Мы, наполненные символами, посылаем отсюда прекрасный знак окружающему миру.
Зачем? Что за символы? Что за знак, служащий предметом отправления? Да и звучит подозрительно. Не масонский ли?
Стенания напрасны. Говоря, Председатель всегда имеет в виду нечто запредельно личное, персональное и непосвящённым недоступное. Им двигает вдохновение, художественная интуиция, сердце.
Он издал ликующий крик, радостно засмеялся и куда-то побежал. Это Председатель в третьем лице о себе. Он побежал за мыльным пузырём, который сам и выпустил. Всё сам. Сам выпускает, сам ликует, сам бежит. Как много детского в нём. Нельзя не полюбить и не прилепиться сердцем, самым чёрствым и поднаторевшим.
У него есть ещё одно чудесное свойство. Как фокусник, вытягивающий то игральную карту, то яйцо вкрутую, Председатель вытягивает цитату. Пророк, царёк, Джефферсон, Мендельсон, значения не имеет. Когда он цитирует, возникает ощущение безвозвратного соскальзывания в смиренно-тихий идиотизм. Ещё мгновение – и ты встретишься там с Председателем.
Всё-таки жаль. Он подал заявку в. Он там будет. Но что это для него? Ссылка, Соловки. Из маршала авиации в прапорщики по хозяйственной части. Но он не сдастся. Он не будет писать стихи о бедном монахе. Он станет сочинителем од в честь людей добросовестных, глубоко доброкачественных, с большим сердцем,
А сегодня кандидаты, соперники, новые или подновлённые. Дело нехитрое. Подкрасил, подфабрил, подкрутил, подзавил, телесность подпружинил, чтоб не слишком выпирала – и готово. Вот светлый лик. Их много, все. Она – одна из них. Это – небожительница. Начать с острова, а кончить материком. Вот он – возрожденческий титанизм в действии. Ей то зачем Ру¬ководящее? Посидеть, вытянуть ноги, расслабиться, забыться. Дел так много.
А ответственность? Одна. На себе несёт, везёт, катит.
Дома нету кресла. Всё – рассеянным мира. Им никак не собраться. Дел по горло. Но скучают, грустят от невстреч. А она им весточку с нарочным. Чтоб не томились в местах проживания. Всё, всё уходит на них, на весточки и нарочных. Ничего не остаётся. Иногда так хочется в кресле посидеть, потянуться, соснуть часок-другой. А эти по всему миру покоя не дают, весточки очередной требуют с нарочным. Вот и подала заявление на Кресло. Она не опасна, она – не честолюбка. Следует рассмотреть и уважить.
Вот милый юноша. Беседуя, он, как лебедь, взмахивает ручками, плавно и грациозно. Отрада и томление, несколько экзотического свойства, наполняет душу. Он сушит под мышками. Запотевают. Работа нервная, клиенты – дебилы. Даёшь советы, жаждешь помочь. Не понимают, смотрят тупо и никакого отклика. Для поддержания уходящих сил и чтоб не сорваться, кушает сладости, не отрываясь от тяжкого труда, нет, предложить клиенту. Съел бы конфетку, расслабился, и поумнел. А так? Смотрит в рот юноше и забывает о нужде, которая его к нему привела.
Он – честный, принципиальный, он из Одессы. Одно это говорит в его пользу. Он доброкачественный. Он не полезет в чужой карман, только в свой, да и то за носовым платком. По роду своей профессии он защитит, оградит. Всех. С большим и горячим сердцем. И со слабым зрением. Иногда путаются, – невольно, – карманы, рюкзаки, чемоданы, прилавки, счета и пр. Свои, чужие. Как тут разберёшь с такой диоптрией. Он сгладит, уравновесит, выправит вывих. Он полезен. К тому же переутомление, усталость, возможность нервного срыва. Он нуждается в передышке. Кресло – самое подходящее место. Пусть посидит. Не надо ему мешать.
Несколько десятков скакунов благородных кровей. Луч надежды, луч света для маленького городка на Миссисипи.
Перенесёмся неприметно, сделаем вид. И занесёмся бог знает куда.
Поток иссяк или изменил русло. Музыканты вернулись к своим инструментам, писатели к письменному столу, врачи к пациентам, дипломаты на дипслужбу. Воцарились мир и благоволение.
Продлим мгновение, остановим, оно прекрасно.
Один старичок каждый день приходит на своё рабочее место и, чувствуя себя совершенно счастливым, удит несуществующую рыбу в безводной реке.
А Вы говорите! Рая нет, рая нет! Да вот же он.

Больничка

Оно, верно, и кажется, что трудно, а совсем даже не так всё. Дочка замужем. За городом живёт. И муж её за городом. Курить-то будешь?
Нет.
Это хорошо. Не курить. Даже очень хорошо. Да. Вот оно как.
Старик плетёт свою нить. Тусклый, полный жгучего запаха табака и смирения, прозрачного и бездонного. Он несёт его на своих плечах. Хрупко, осторожно несёт на покатой спине, на жилистой шее, и в узких щёлках дымится по глазу, а в уголках стынет грязноватая слепая слеза.
Учишься? – спрашивает.
Да, – отвечаю.
– Учиться хорошо. Человеком будешь. Учение-то... знаешь... Оно хорошо, что учишься, – говорю. Ну да, это самое. Время-то сколько?
– Дядя Серёжа, миленький, вы сейчас свободны? У меня к вам дело. Видите колбочку? Отнесите её в лабораторию.
Чего ж, можно. Оно можно. Вот докурю.
Побыстрей только. Это Артемьева просила.
Быстро-то? Это мы быстро, чего тут. Быстро – это можно.

Докуривает, выбивает пепел из зелёного мундштука и дует долго, усердно, спокойно. Потом идёт, неся на плечах смирение и безмерное равнодушие и что-то ещё невысказанное, идёт согнувшись, незаметно перебирая ногами, и широкие, длинные брюки волочатся по кафелю пола.
Хлопает дверь. Белый, крахмальный, с запахом хлорки больничный мир занимает его место. Я один на один с ним. . Вжимаюсь в стену, в скамейку. Жду.
Время идёт. Время в больнице измерить трудно – его, вроде, и нет. Но работаем мы ровно четыре часа. По вредности. В коридорах, палатах, у кабинетов врачей, когда приносим больного или больную и ждём его, её, их. Не мужчин, не женщин, а больных.
Коричневый, как кофейное зерно, старик возвращается. Он смотрится на фоне выкрашенных в бело-голубое больничных стен.
Непрерывный старик. Он идёт, он отнёс колбу в лабораторию, он никогда не произнесёт этого слова.
Он постоянен. Постояннее луны, восхода солнца и его заката, и дров, которые мы носим на второй этаж, и той верёвки, которой мы их обвязываем, и тех мертвецов, которых мы каждый день сносим вниз со второго этажа. Со второго на первый. На холодных, липких носилках Он принадлежит сумеркам. Он сам – сумерки.
Подходит, садится. Вздыхает, достаёт мундштуки сигарету. Курит.
– Обед-то уже скоро. Обед, говорю. Уже второй. Что за обед, какой он? Работы немного не то что вчера – баня. Бельё носили, узлов полсотни. Двух покойников свезли. А и то, обед скоро. Дров пять тачек было. Не меньше. Конечно, пять. Точно, да? Пять, говорю, или нет?
– Да, да, пять.
– Пять, я и сам говорю, что пять. И бельё. Тоже. А сходить – оно всегда можно. Потому, если не ходить, тогда что? Нетрудно. А она сердитая. Все сердитые.
– Кто?
– Да Артемьева. Ну, я сходил, теперь уж чего? Сходил, и всё тут. Мне нетрудно. Это тебе не баня. Правильно я говорю?
– Да, а
– Ну то-то. И не бельё. Бельё... это не то, не то. Грязное оно, чистое – всё одно. Бельё это. Может, закуришь?
– Да нет, спасибо. – Не куришь? Это хорошо. Это очень хорошо. Это вот как здорово.
Пора за обедом. Кухня в венкорпусе. Мы несём пустые бачки и кастрюли, чистые и блестящие. Они вымыты Машей и Люсей. Идут вместе с нами. Обе в белых халатах, как мы. Только халаты у них чище. Они полные и румяные. На коротких ногах, в тёплых ботах. Идут, переваливаясь. И похожи друг на друга. Толстые и румяные. И в белых халатах, которые чище, чем у нас.
Путешествие занимает минуты три-четыре. Вначале по тропинке, под деревьями, что в снегу от вчерашней метели. Потом влево. Три шага ступишь – дверь и сразу ступеньки, потом кухня. Ступеньки ведут не вверх, а вниз, в полуподвал.
Женщины приходят первыми, Дядя Серёжа ступает осторожно, мелкими шажками. Я иду за ним, склонив голову, как он, и прислушиваюсь к его бормотанию:
– Обед, конечно, лучше, не то что баня, и не курит, учится – это хорошо. Да,
Вот и дверь, и наше окошко. На противоположной стороне кухни, в стене – другое окно. Там получают обед для венериков. Окошки обиты блестящей жестью, их отделяет друг от друга вся кухня и стол.
Женщина с красным лицом ставит на стол тарелку. Это – проба для дежурного врача. Сегодня борщ. Врач кладёт в тарелку ложку сметаны и ест. Борщ дымится. Все внимательно и с любопытством смотрят, как он ест.
Вдруг враз начинают шуметь, толкаться, протягивать посуду в окошко. Постепенно всё наполняется. Борщом, сметаной, котлетами, варёной картошкой, компотом.
Мы получаем самый большой бак с борщом и несём его, согнувшись и обернув руки полотенцем, потому что бак горячий, и стараемся не разлить, и обязательно разливаем. Маша и Люся идут теперь сзади и говорят, что мы плохо несём, что мы разливаем, что кто-то из нас виноват. В конце концов они обгоняют нас, и мы идём вдвоём и уже не разливаем.
Маша раскладывает, добавляет, досыпает. Распоряжается. Около неё топчется несколько человек. Никто не спешит получить свою порцию. Так, толкутся, больше по привычке. А получив, как-то напряжённо и неровно едят. Картошка без масла и остыла, но они съедают всё. И торопливо уходят. Иногда кто-нибудь капризничает, как бы нехотя, словно заставляя себя капризничать, надувать губы, быть избалованным и разборчивым.
Конец обеда – конец рабочего дня. Я обедаю дома. Дядя Серёжа – дома и на кухне, тут же, за раздаточным столом. С краю, у раковины. Чтобы не мешать. Санитарки тоже обедают в больнице. Таков порядок. Мы получаем за работу сорок рублей и обед. Деньги – два раза в месяц, обед – каждый день, кроме воскресенья. Все приносят с собой из дома чашку, тарелку, ложку. Но дядя Серёжа ничего не приносит. Я – тоже.
Ест он не спеша, добросовестно пережёвывая то, что дают. Его уважают, любят. Иногда подсмеиваются. И всегда оставляют кусок помягче и побольше. Правда, когда мало и не хватает, ничего не оставляют, кроме каши, но он ест и кашу, и никогда не отказывается.
На сегодня всё. Мы одеваемся. И дядя Серёжа говорит, что завтра, конечно, к десяти, как всегда, и чтоб не опаздывать – разное бывает, но лучше не надо, а то дрова, больные, может, кто умрёт и придётся отвозить.
Он аккуратно вешает свой халат в шкафчик, поясок и шапочку складывает и кладёт в карман. Закуривает, вытряхивает пепел, дует, прячет мундштук. Зелёный мундштук, который я вижу сегодня в последний раз.
– Пожалуй, и до свидания, – говорит он, – и счастливо, и всё ничего, и вообще.
Он не смотрит в глаза, а куда-то вниз, отворачивается и идёт. И старшая сестра говорит ему до свидания, и больные. Хлопает дверь.
Становится тихо. Слышно, как за стеной два врача подсчитывают количество умерших за месяц, и оказывается, что у одного больше нормы, у другого меньше. Один хочет, чтоб было поровну, а второй... они спорят, Я выхожу на улицу.
Дома мне наливают борщ. И я говорю, что борщ – это, конечно, здорово. Когда спрашивают: ну как? И картошка тоже, а компот просто... В порядке, что ли. Всё в порядке.
Вечером мне звонит Ира и спрашивает меня обо мне, и говорит, что кино интересное и погода нормальная.
– Кино, – говорю, – оно, конечно, хорошо. Кино, то есть. И вдруг слышу гудки. Ира повесила трубку. Я тоже кладу трубку и думаю, что Ира – это, правда, хорошо. И даже вот как хорошо! И она обязательно будет. И это здорово.
Ведь это, конечно, здорово! Но...

 

Чёрный кофе

Все спали. На запылённый рояль и старый буфет с выбитым стеклом падало солнце. Раннее нежаркое тепло было разбросано по чердаку. Лежало на стенах, стеллажах и лицах спящих. Кто спал на стульях, кто – на полу. Какая-то женщина спала в углу, слева. Когда я поворачивался на правый бок, я видел две бутылки из-под шампанского и две – из-под водки.
Спал я часа четыре и проснулся.
Встретились мы с Витей посередине комнаты. Мы улыбались и, улыбаясь, пожали друг другу руки и похлопали друг друга по плечу.
Было начало восьмого или около того,
Мы были счастливы. Потихоньку разглаживали свои мятые припухшие лица. Чистились, застёгивались. Не спеша хорошели. Лица вытягивались и утончались. Лёгкое тело раскачивалось в тишине утра. Мы вздрагивали от непонятной нам радости. Припоминали девочек. Они плясали и пели.
Горе было неведомо нам. И как одалживаются деньги, и как они даются, мы не знали. Нас уносило на покатых и тёплых волнах табачного дыма. Шипели магнитофонные ленты и свёртывались, как сухие листья.
Открывалась новая бутылка, наполнялась рюмка, делался бутерброд. Море подступало ближе, тончало стекло рюмки, свет мерцал, дробился, стены уходили. Мир расширялся и добрел.
Мы спустились вниз, помылись. Совершать привычный утренний ритуал было приятно. Потихоньку возвращалось утраченное равновесие. Пустые, звонкие головы находились в некотором удалении от нас, на некотором расстоянии. Свет солнца, тишина, звуки с улицы доходили нескорые и перепутанные.
– Такая ситуация, – сказал Витя. – Такая ситуация, что надо бы кофе.
Миновав две двери, почтовые ящики и гулкую одичалость парадной раннего воскресного утра, мы вышли на улицу. Раненный солнцем, но ещё живой холодок уколол глаза и забыл о нас. А мы ошалели и резвились душой и мыслями в тайне друг от друга и от редких прохожих.
В булочных, гастрономах, кафе, мороженицах, сосисочных и закусочных еда была, кофе – нет.
Тут «Колобок» открыл дверь, выпустил пар и впустил нас. Большая, тёплая буфетчица подала два кофе и два эклера. Её грудь пела трогательную и знакомую нам песню.
Мы сели за самый дальний столик, в углу, у окна, с колобками и зайчиками на стенах и с палисадником за окном. Всё съев и выпив, подобрав крошки и облизав губы, мы ещё долго сидели в нелепой и немой прострации. Потом ушли.
Людей стало больше. Они были в парках, на улицах, у дворца и полуразрушенных башен и театров. Преодолев канаву и перейдя футбольное поле, – мимо детского городка, мимо уже игравшей музыки, – мы прошли те же улицы, те же дома в обратном направлении. Поднялись на чердак, где был накрыт стол, а мы проголодались.
Уехал я вечером. Вернулся домой. Вернулся пьяный и никчёмный. Но когда-нибудь я протрезвею. Мы встретимся. Закрутится танго. Из сумерек появятся девочки. Жизнь заиграет. И всё начнётся сначала.
А потом, через несколько лет, мы умрём.

Поездка загород

Не то чтобы странно было происходящее с нами. А судья – старый, дурной старик в дырявой мантии, на ногах у него галоши, на голове ветер передвигает волосы. И слышен язык, неведомый нам.
Неизвестные странные люди окружали нас. Они не говорили и не молчали. Они двигали плечами и спиной. Редкие их, нелепые лица сомневались в чём-то и были доверчивы к дальнему.
Купив билеты, мы сели в электричку, потом сели в другую. Которая со всеми остановками. Мы не торопились, а говорили. Электричка не шла, а стояла. У платформы. По правой её стороне. И вид за окном не менялся, а был одинаков. И мы привыкли к нему.
Суд шёл, шел своей чередой. И череда та была неизбывна и глумлива.
Слово было предоставлено прокурору. Во рту этот грозный человек держал огромную сигару. Руки он вытянул перед собой и говорил, смотря на кончики своих пальцев. Телом он был похож на бело-розовую женщину. Тело его неистовствовало и порвало сюртук, после чего он съел сигару, а она была горящей. И теперь его живот просвечивал, как пустая Тыква, в которую вставили свечку.
Электричка тронулась и разрушила наши привычки. Горький аромат жилья покинул нас. И замена ему свершилась томящейся каруселью колёс и путаницей металлических рельсов.
Суд длился. Длительность его исчислялась годом и одним месяцем. Судья умер. Но времени, на похороны не оказалось. И его положили на корни под платаном и прислонили к стволу.
От этого он скорее сидел, чем лежал, но всё-таки он больше был мёртвый, чем живой.
Прокурор превратился в аиста, и теперь, стоя на одной ноге, он обвинял нас в опоздании на казнь.
Белое горячее его дыхание, жадное птичье тело вызывали у окружающих зуд и икоту.
И суд продолжался.
А присяжные заседатели вышли в Царском Селе. А часть отправилась в Павловск.